– Едем в аэропорт. Заправимся под пробку и вперед…
– Кто тебя выпустит? Такого.
– Выпустят. Я никого и спрашивать не буду! – Мастаков поправил фуражку. – Я тебе, сосед, могу сказать без ложной скромности. Начальство авиаотряда… – Он громко икнул. – Пардон… Уважает меня…
Начальство авиаотряда отлично знало: можно по пальцам сосчитать первоклассных летчиков, имеющих «верхнее чутьё», развитое ничуть не хуже, а то и лучше, чем у собаки.
С конца ноября до середины января на Севере солнце больше ходит под землёю, чем под небом, и в запасе у лётчика всего часа четыре светового времени. А потом – что у негра за пазухой. А когда кончается полярная ночь, на смену заступает необъятный полярный день, – тоже нагрузка на психику. Да плюс к тому же надо учитывать ещё одну особенность тех далёких лет: приводных радиостанций было мало, – самолёты в основном по ним ходили. В общем. Словно было ориентироваться. Летать полагалось при видимости до четырех километров. А в большие морозы голубовато-серыми куделями туман тянулся. Видимость притуплялась до полукилометра. А лететь-то надо. Как тут быть? Вот и приходилось полагаться в основном на личный опыт лётчиков и штурманов. Так сказать, на «верхнее чутьё». И поэтому – не обижая других – можно смело сказать, что полярные летчики гораздо крепче прирастают к небу. Жизнь заставляет нервы оголять. Небесная твердь – туманы, морозы, созвездья, сияние сказочных позарей – все постепенно входит в душу, в кровь. И у полярного летчика в организме вырабатывается какой-то уникальный «гормон», возникает своеобразная наркотическая зависимость от неба. И всякое отстранение от полетов на Крайнем Севере происходит болезненней, чем на «большой земле». Здесь летчика от неба отдирают – с кровью, с мясом.
Оставшись без любимого дела, называя себя брандахлыстом, летчик неделю пил, болезненно бледнея телом и чернея душой. Сначала пил он у Храбореева, а когда сосед уехал в тундру – летчик «приземлился» у друзей, потом появились приятели и незнакомые люди. А затем он один умотнул на турбазу, – видеть уже никого не хотелось. Он выдохся.
В глазах пропал огонь, в душе пропал кураж, когда Абросим Алексеевич на вопрос: «Как жись? уверенно отвечал: «Зашибись!», и при этом выставлял кривым сучком большой палец, и вытягивал вперед сильную руку, опутанную ветками полнокровных жил, где водки было больше, чем крови.
Пропало желание в небо смотреть – чтобы душу не травить лишний раз. Возникло другое желание – сумасбродное.
– Никитич! – попросил он сторожа турбазы. – Дай молоток и гвозди!
– Зачем?
– Дай, сказано!
Сторож мягко возразил:
– Мне молотка не жалко. Только вот ведь какая история. В прошлом году один товарищ… Тоже так вот тяпнул водки, попросил молоток и двухсотку – гвоздь. Я дал по простоте души. А он повесился… Хорошо, я заметил, веревку успел перерезать. По судам затаскали бы.
– Вешаться не собираюсь, – успокоил Мастаков. – Но окошки в домике заколочу!
– Дует, что ли?
– Небо! – летчик заскрипел зубами. – Небо видеть не могу!
– Во, допился человек.
– Не в этом дело. Давай. Где молоток? Заколотим.
– Не положено.
– А ты покажи мне инструкцию, где сказано, что не положено.
– Не положено и всё. Без инструкции.
– Скучный ты, Никитич. Нет в тебе размаха, неба нет в душе. Одна земля. Навоз.
– Я деревенский, – сказал сторож. – Вы прилегли бы, отдохнули.
– Иди… – Летчик махнул рукою. – Жук навозный!
Сидя у окна, Мастаков уставился на холодное солнце, висящее над вершинами далеких гор. И вдруг возникло сумасбродное желание: насмотреться на голое солнце, ослепнуть. «Так было, между прочим, – подумал он. – С одним бельгийским физиком… забыл фамилию… В середине девятнадцатого века в течение нескольких минут физик смотрел на солнце. Решил изучить воздействие лучей на глаза… А это – опасное дело… Только лирики могут на солнце долго смотреть. А физики не могут. Факт!»
Небо над тундрой было пронзительно ясное. Солнце горело – в полный круг. Стиснув кулаки, Абросим Алексеевич подумал: «Ослепнуть – и успокоиться!»
И вскоре по щетинистым щекам, западая в морщины и ямки, покатилась крупная, как виноградина, слеза, солнцем вынутая из глаза. В глубине зрачков щипало, резало. Но летчик не сдавался. В упор смотрел на солнце. Не мигал. Будто спички вставлены между сырыми дрожащими веками. Лучи слепили. Лучи грозили спицами проткнуть зрачки.
Никитич потоптался у порога. Вежливо покашлял.
– Вам плохо? Может, скорую вызвать?
Абросим Алексеевич вздрогнул, приходя в себя. «Что за глупости я вытворяю? Так и в самом деле можно зрения лишиться…»
– Никитич, – он посмотрел на бутылку. – У нас пустые бензобаки. Понял?
– Это – у вас. Я на работе не пью.
– Я тоже… ни-ни на работе.
Перед окном стояла кривая лиственница, давно уже убитая ядом норильского комбината. На сухую ветку села пуночка – полярный воробей. Глядя на пуночку, Абросим Алексеевич взялся рассказывать сторожу про какого-то вислохвостого коршуна.
– Никитич, я пьяный, поэтому проболтаюсь тебе… Я ведь служил в Америке…
– Ну? Неужели?