Что же касается его женских образов, то не думаю, что они свидетельствуют о негативном отношении Миро к женщинам — ведь на картинах страстно любившего их Пикассо они тоже далеки от классических эталонов красоты, а порой и просто уродливы. А относительно того, что Миро якобы смотрит на женщину взглядом ребенка-вуайериста и, шире, изображает мир в детской манере, то, как мне кажется, это связано с распространенным в то время в европейской художественной среде увлечением примитивизмом, этнографизмом, архаикой (вспомним африканские маски Пикассо), интересом к девиативным формам творчества в духе близкого к сюрреалистам Жана Дюбюффе, основателя небезызвестного арт брют — использующего обже труве «сырого» искусства, имитирующего живописные фантазии душевнобольных, детские рисунки, любительские опусы самоучек — основанную им коллекцию арт брют можно сегодня увидеть в Лозанне. Творческий же почерк Миро — почерк зрелого, многоопытного мужа. Возможно, в жизни он и был пессимистом, но если это и так, то его живопись представляется мне заслоном против оного.
Высокочтимый собеседник, мы уже не раз констатировали некоторые различия в нашей оптике, что и проявилось на этот раз в несовпадении эмоционального восприятия творчества Миро. Однако эти расхождения личностного плана ни в коей мере не влияют на мою чрезвычайно высокую оценку Вашего труда о духе сюрреализма. По сути, эта трилогия в письмах — готовая монография (а ее первой главой могла бы стать Ваша статья об Эль Греко). С чем Вас и поздравляю!
Ваша внимательная читательница и почитательница
О «духе» бездуховности
Дорогой Виктор Васильевич,
все благочестивые паломники разбрелись кто куда, так что и следы их затерялись в необозримых далях эстетических пространств. Вот, пришел и мой черед. Беру посох, и в путь. Однако перед отбытием хочу все же дать знак жизни. Посылаю Вам письмецо, в котором дается ответ на загадку кровожадного Сфинкса. Поскольку в эпистоле затрагиваются и другие проблемы, то для пояснения шлю две картинки в приложении.
Отправляю Вам также Альманах Пушкинского дома с моей статьей о Флоренском. Она Вам знакома в рукописном варианте.
Изучаю Ваши письма о сюрреализме. Ответ на них потребует времени, но, вероятно, придается ограничиться малыми царапками, уделив все внимание подготовке второго тома. По сути, поднятые Вами темы взывают к третьему тому, только хватит ли сил.
С дружеским приветом
// Это письмо — ответ на следующий диалог по E-mail:
Dorogoj V. V., shlju Vam «zagadochnuju» kartinku. Dogadajtes na dosuge, о kakoj vystavke vozvescaet plakat na stene kartinnoj galerei. Skoro prishlju svoj kommentarij. Druzheski
Афиша выставки «Мы идем к собакам».
Картинная галерея.
Берлин. Лето. 2015
НЕ РАЗГАДАЛ Я ТВОЕЙ ЗАГАДКИ, СФИНКС. МОЖЕШЬ СЪЕСТЬ МЕНЯ ВМЕСТЕ С САПОГАМИ. —
Дорогой Виктор Васильевич,
нет повода для изнурительного беспокойства: Сфинкс Вас не тронет, сапоги не жует, ибо давно пресытился посетителями картинной галереи, тщетно пытавшимися разгадать смысл выставочного плаката. Когда я в первый раз его увидел, меня охватило тоскливое чувство торжествующей бессмыслицы, заставляющее предполагать экспонирование предметов, принципиально лишенных какой бы то ни было эстетической ценности и значения. На этом фоне даже Тестино воспринимается ренессансным гигантом. Несколько удивляло отсутствие имени творца артефактов, заслуживших честь быть размещенными под одной крышей с Дюрером и Рембрандтом, но, возможно, теперь следует отвыкать от имен и безропотно погружаться в безымянную бездну.
Впрочем, к счастью, мне предстояло убедиться в несостоятельности моих мрачно утомленных предчувствий. Выставка оказалась не только вполне безобидной, но и в высшей степени интересной, будучи посвященной теме, захватывающей по своей актуальности: изображению собак в западноевропейской графике с XV по XX в. Директор гравюрного кабинета усматривает эту актуальность в контексте оживленной дискуссии экологически ангажированных берлинцев, обсуждающих вопрос о правомерности выгуливания собак по берегам здешних озер. После осмотра экспозиции даже и плакат, навевавший вначале грустные мысли о постепенном стирании граней между здравием и безумием, начинает подвергаться более осмысленной и утешительной интерпретации.