Есть радостная, нас как бы вздымающая сила в сознании, что мы – капризно и безосновательно – кого-то выбрали, на нем сосредоточили всю нежность, всю героичность и внимательность, на которую только способны, всё ожидание ответной благодарности, все надежды, всю «ставку» на наше будущее: приятно какого-нибудь человека случайно и без усилий облагодетельствовать (от этого возникают у нас предположительные вдохновенные разговоры, сладкое и, вероятно, ложное с таким человеком соотношение), невыразимо приятнее облагодетельствовать того, кого мы решили считать и уже считаем единственным, кого ежеминутно избаловываем и вниманием, и услугами, и помощью, для него существенной и нам иногда трудной. Мы нередко забываем первоначальную причину трогательности (то, что мы проявили свою волю, что как бы тронуты сами собой) и хотим одного – непрерывно благотворить и верить понимающей благодарности, – и вот, чем становимся мы щедрей, чем произвольнее и незаслуженнее постоянная жертвенная наша помощь, тем, может быть, дальше от истины воображаемая дружба, благодарность и ответность, тем упрямее наше воображение расходится не только с действительностью, но и с нашим же чувством действительности, и эта двойственность, эта несогласуемость наших стремлений и восприятий, удобных нам вымыслов и трезвящего, разочаровывающего чутья, всегда у нас остается и во всем сказывается, и каждый раз – обреченно о действительность разбиваясь – мы душевно себя уродуем и калечим. Подобное произвольно-упрямое предпочтение, подобная нам отрадная и нужная заботливость, возникающая оттого лишь, что мы любим себя, свой будто бы особенный выбор и свои столь незаменимые о других заботы – всё это не только относится к любви (на что, как вы подозреваете, я сейчас намекаю), всё это относится хотя бы и к детям, – вспомните, почему иных детей мы балуем, задариваем игрушками, полувлюбленно поддразниваем, хотим коснуться и погладить, и чем их больше мы успели обласкать, тем они кажутся смешнее и милее – и мы забываем себя, свой выбор, причину ласк и подарков, но тому, кто выбрал, уже никак не изменим. Нечто похожее и в наших писательских «романах», – впрочем, я безошибочно знаю ваши ядовитые, уничтожающие возражения, гримасу на каждую, по-вашему, искусственную или безответственную мою фразу, и даже теперь легко могу вас представить себе читающей мое письмо и в ваших глазах, на вашем нахмуренном лбу – привычную тень недоумения: «Что это еще за выдуманные романы, почему столько о них говорится, притом столько бестолкового и неясного?» Вы так мучаете меня своим недоброжелательством и неверием, так надо мной нечаянно властны, что я обычно готов себя признавать неправым и в чем угодно с вами соглашаться, только бы вы оценили доброе наше единение и считали, будто мы во всем заодно. Правда, моя уступчивость не придает вам благожелательности и доверия, и я, разумеется, знаю, что в конечном счете действую себе же во вред, но бывают такие случаи и отношения, когда всякое замалчивание и всякие слова неизменно действуют нам во вред, и я был не раз доведен до того, что искал лишь спокойствия на ближайшие десять минут. К счастью, теперь вы далеко, я невольно успокоился и окреп и в споре о «романе» вам не уступаю. Я, может быть, неумело (зато для себя правильно) назвал романом нечастое длительное свое состояние, всегда вызывавшееся каким-нибудь писателем или поэтом, но в таком – не кратко-экзальтированном, а именно длительном и надежном – состоянии основа и многие свойства произвольной односторонней влюбленности. Вот я подумал о Лермонтове, и тотчас же – без поисков и стараний – выступают различные любовные признаки: в его имени для меня (как я уже вам писал) что-то волшебно-волнующе-единственное, в его образе, в его стихах и фразах (точно в словах возлюбленной) особенная неопределимая «одна черта» – и только мало неожиданностей, какая-то уверенность, обеспеченность (то, что французы называют «securite») в нем, уже не меняющемся и не предающем, отчего у меня ответная признательность, иногда скука и, как обычно в этих грустно-неравных отношениях, опасное любопытство ко всему постороннему. Если бы вы знали также, до чего просто разбиваются преграды времени, смерти, возможности взаимного понимания, какие влюбленно-вдумчивые (чтобы поразить) разговоры я незаметно для себя часами веду, вы бы не морщились и меня бы не высмеивали – видите, сколько удается объяснить в письме, чего на словах не выскажешь (впрочем, это лишь у меня, с вами – от моей напуганности, от вашей как бы намеренно отчуждающей и со мной презрительной нетерпеливости).