Я сижу в траве, укутанный во что-то пахуче-теплое, мягкое, наверное, в овчинный тулуп, сижу среди сгрудившихся тесной кучкой моих братьев и сестер (которых у меня никогда не было), а рядом с нами, тоже укутанная во что-то темное (ясно помню пуховый деревенский платок на ее голове), сидит моя бабушка или прабабушка, кроткая, тихая, домашняя. Она чуть наклонилась к нам своим телом, как бы согревая и защищая от предрассветного холода (это вижу, чувствую совершенно отчетливо), — и все мы смотрим как зачарованные на чудовищно огромный, малиновый, поднявшийся из травы на том берегу шар солнца, такой неправдоподобно близкий, такой искрящийся в глаза брызгами лучей, весь отраженный на середине розовой неподвижности воды, что все мы в счастливом безмолвии, в затаенной ритуальности ожидания сливаемся с его утренним теплом, уже ощутимым нами на овлажненном росой берегу безымянной степной реки.
И удивительно — как в кинематографе или во сне, я вижу высокий бугор, траву, реку, солнце над ней и нас на том бугре, всех, наклоненных слева направо, темную пашу кучку, укутанную на холодке рассвета тулупами, и бабушку или прабабушку, возвышающуюся над нами, — вижу это вроде со стороны, но не помню ни одного лица. Лишь белое, нечеткое, не лицо, а доброе пятно под дере-, венским платком ощущается мною, рождая чувство детской защищенности и невнятной умиленной любви к ней и к этой красоте открывшегося на берегу реки степного утра, неотрывного от неясного лица никогда позднее не встречавшейся мне бабушки или прабабушки…
Когда же я вспоминаю этот осколочек полуяви-полусна, то испытываю непередаваемо покойное, охватывающее меня материнскими объятиями счастье, как будто впереди раскрылась вся доброта мира в тот миг поднявшегося прямо из травы солнца, встреченного нами где-то в пути, в длительном переезде куда-то. Куда?
Странно вдвойне: я помню освещение, запахи, время переездов и ожидание медленного, приближения к невиданной обетованной земле, где все должно быть радостью.
И встает из уголков моей памяти серый, дождливый день, большой деревянный дом неподалеку от переправы через широкую реку, за которой на горе проступает какой-то расплывчатый в своих очертаниях город, с церквами и садами, что-то не совсем определенное, нечеткое по предметам, но все-таки большой город.
Я не вижу самого себя — в доме ли я или возле дома. Но представляю мокрую завалинку, резные наличники и истоптанную копытами дорогу — от дома к реке, — и чувствую лепет дождя, и знаю, что меня сейчас позовут, а вокруг в сыром воздухе теплый запах лошадей, сбруи, навоза, запах хлеба — эти удивительные запахи, вечные, как жизнь и движение, томительно беспокоящие меня до сих пор.
Но почему во мне, городском человеке, живет это? Все те же толчки крови степных предков? Уже будучи взрослым человеком, я однажды спросил у матери, когда был тот день, тот дождь, и переправа, и город за рекой; она ответила, что меня тогда и на белом свете не было. А вернее — это кажется так, — она не помнила того дня, как не помнил и отец одной ночи, которая навсегда осталась в моей памяти.
Окруженный темнотой, я лежал на арбе в душистом сене, таком пряном, медово-сладком, что кружилась голова и вместе кружилось над головой черное звездное небо, устрашающе далекое, огромно-бесконечное, какое бывает только в ночной степи, и перед моими глазами колюче шевелились, горели, мерцали, тайнодейственно перестраивались созвездия, и в высотах сияющим белым дымом тек, Двумя потоками расходился Млечный Путь, что-то совершалось там, в темных небесных глубинах, пугающее, счастливое, непонятное…
А внизу наша арба медленно переваливалась по степной дороге, и я словно плыл между небом и землей с замирающим от восторга сердцем. Невысказанный восторг вызывало еще и то, что это разверстое надо мной черно-звездное пространство Вселенной и эта чернота летней степи были туго заполнены металлическим звоном сверчков, неистовым, страстным, и казалось мне, что сверлило пронзительно и серебристо в ушах от царственного блеска распыляющегося Млечного Пути.
И лишь по-земному подо мной лениво покачивалась, поскрипывала и размеренно двигалась арба, пыль мягко хватала колеса, доносилось тихое влажное пофыркивание невидимых внизу лошадей, чувствовался запах сена и приятного конского пота. Эти привычные звуки и запахи возвращали меня на землю, в то же время я не мог оторваться от втягивающего своими необъяснимыми звездными таинствами неба, испытывая неизбывную радость перед непонятным сладостным миром.
«Я всех люблю, — думал я. — И все тоже любят меня. И так будет всю жизнь».