– Вы христианин? – неожиданно спросила Вера.
– Если я скажу «да», я солгу; если я скажу «нет», я тоже солгу.
– Что же это? Это та «романтическая ирония», о которой говорил доктор?
– Нет, я не хочу иронии. А странный мой ответ объясняется тем, что я не в ладах с разумом. Не смейтесь. Не смейтесь. Есть люди, которые познают мир и все по законам логики, а у меня душа противоречива: я все чувствую, как философы говорят, «антиномически»: и я к каждой теме с двух сторон подхожу; я всегда две истины вижу. На свете истин немного: только две, но не одна, не одна.
– Вы загадочно говорите, но я, кажется, что-то понимаю. Но нет ли в этом греха – в такой двусторонней правде?
– Вы говорите о грехе? Значит вы в Бога верите?
– Если я скажу «да», я солгу; если я скажу «нет», я тоже солгу.
– О, да вы тоже иронический человек, – прошептал Шатров, опустив голову.
– А все-таки пожеланий ваших вы мне не высказали.
– Я хочу, чтобы вы были свободны, свободны, свободны… И чтобы вы влюбились в жизнь…
– И в смерть, конечно? Ведь ваша душа противоречива…
– Да, и в смерть, – сказал Шатров, – если на это силы хватит.
– А что для этого надо делать?
– Предвосхитить ее прежде всего… Смерть…
– Что это значит?
– Этого, пожалуй, не скажешь… Надо так разгадать жизнь, чтобы в ней увидеть смерть, а в смерти надо увидеть жизнь. Только то, что я говорю, грубо, а надо иначе. Вслушайтесь в Бетховена, тогда поймете, что значит смерть предвосхитить.
– Как же это? Вы говорите «влюбитесь в жизнь», а потом «в жизни надо увидеть смерть»?
– Да. Я это и хочу сказать. Влюбитесь в жизнь достойно, бескорыстно – для этого надо увидеть в ней ущерб, изнеможенье, ее муку, ее боль…
– Но ведь цель любви – продолжение рода, жизни, ее рост, деторождение.
– Никогда, никогда. Цель любви – бессмертие того, кто любит. Дети – доказательство нашей слабости, нашей несовершенной, слабой любви, бедной любви. Вместо того, чтобы спасти личность, мы погашаем ее в семье, роде, детях… Рожать детей, все равно что убивать. Ведь мы рождаем всегда смертных, всегда обреченных на гибель.
– Значит, нужен аскетизм.
– Нет, не аскетизм, а целомудрие.
– А разве это не все равно?
– Конечно нет. Аскетизм проклинает земную любовь, а целомудрие ее освобождает, очищает, окрыляет.
– Но ведь земная любовь всегда стремится выразить себя в поцелуях, объятиях, и в конце концов бывают дети…
– Я говорю о совершенной любви. И в сущности в эту сторону направлен космический процесс. Даже если мы посмотрим на эту тему с научной точки, мы и тогда заметим, что чем проще и грубее организм, тем он плодовитее. А в пределах человеческого рода, чем сложнее, значительнее и сильнее любовь, тем меньше надежды на деторождение. Объятия не слишком пылкие, почти всегда оканчиваются зачатием.
– Какая-то правда есть в ваших словах, – сказала Вера, и вдруг, смутная неясная мысль, мелькнувшая где-то в глубине души, заставила ее покраснеть и она полубессознательно спросила: – А вы… себя… целомудренным считаете человеком?
Глаза Шатрова потемнели.
– Я хочу быть целомудренным.
– Простите меня, – прошептала Вера, – я так прямо спросила вас. Это смешно… Простите меня…
Не раз говорили на эту тему Вера и Шатров, и всегда в душе Веры, после таких разговоров, оставалась смутная тревога и какое-то тайное недовольство собою.
Однажды она подумала:
«А ведь Пушкин не так понимал любовь. Неужели он не умел любить?»
Луна была на ущербе, но небо, затканное серебристыми нитями звезд, мерцало в неверном сиянии и казалось волшебным. Тепло было и тихо.
На террасе у Ивиных ужинали Захарченко и Шатров.
– Я вас, господа, сегодня домой не отпущу; оставайтесь ночевать, конечно, – сказал Сергей Николаевич, разливая по стаканам лафит.
– Нет уж, – пробормотал доктор брюзгливо, – мне завтра рано утром в Притейкино ехать. Я велел Максиму закладывать.
– Ну, а вы, Павел Данилович? Вы – человек свободный.
– Я останусь, пожалуй. Спасибо.
– Итак, доктор, вы уверенно предсказываете, что социальный вопрос разрешится у нас ранее, чем на западе? – сказал Сергей Николаевич.
Захарченко был мрачен.
– Да, предсказываю… И даже могу дать вам практический совет: уезжайте поскорее отсюда и, главное, увозите Веру Леонтьевну.
– Я бы очень хотел, чтобы ваши предсказания сбылись, – заметил Шатров.
– А вам зачем? – спросил Захарченко с явной иронией.
– Как бы вам лучше объяснить… Не то, чтобы я верил в прогресс, в улучшение порядка и в социальное счастье. Нет, откровенно говоря, такое благоденствие меня не слишком соблазняет, но я верю в другое: я верю, что история должна рано или поздно окончиться. В нашей жизни исторической заложен ряд возможностей. Все эти возможные формы должны быть исчерпаны. Вот я и говорю социальной революции: да будет.
– Да зачем вам конец истории? – нетерпеливо спросил Захарченко.