– А это значит, что он сам не будет знать, кому он служит: сегодня правительству, а завтра революционерам.
– Этого быть не может, – опять стукнул по столу кулаком Захарченко.
– Напрасно вы горячитесь и так уж презираете нас, ну, если угодно, романтиков, – возразил Шатров вежливо и тихо, – мысли фантастические и, на первый взгляд, безумные, оказывались не раз весьма жизненными, и потом люди забывали даже, что когда-то не верили в их реальность. А что касается моего вымышленного провокатора…
– Ваш провокатор, – перебил Захарченко, – это и есть та самая ирония, о которой я говорил. Вы изобрели его, чтобы посмеяться над революцией.
– Я не хочу смеяться над революцией, – как-то особенно серьезно сказал Шатров, – я утверждаю только, что революцию надо делать изнутри, а не извне…
К концу обеда пришел Ардальон Петрович.
– А у нас неприятность, – сказал он, – у коров ящур.
Ланской извинился и пошел смотреть коров.
– А мне в Притейкино ехать надо, – пробормотал доктор, – я верхом поеду.
Вера и Шатров пошли в сад. Воздух белый и знойный, томителен был и сух. И не веял ветер. Огромные тополя стояли недвижно, как великолепные колонны.
Вера повела Шатрова в открытую беседку на краю парка, откуда вольный открывался вид на бесконечные зеленя.
– Люблю я простор, – сказала Вера, глядя мечтательно на волны холмов, на дальние балки и речку в камышах.
– И я люблю, – сказал Шатров, – люблю «странною любовью», как любим мы свою печаль, свою тоску…
– А зимой вы в Петербурге живете? – спросил он, помолчав.
– Нет, эту зиму я здесь жила.
– Вот этого я не пойму. Как возможно? Да и что здесь делать зимой?
– А я все-таки рада, что так зиму прожила. Никто думать не мешал. И потом я не одна жила.
– Ну, да… Муж конечно.
– Нет, я не про него… Я про другое.
– Простите, а я не понял.
– Это я виновата. Нескладно говорю. Я хотела сказать, что у меня книги были любимые: Пушкин…
– Вы любите Пушкина?
– Страстно люблю и мучительно, – прошептала она, краснея.
– Вот как… Что же вам в нем особенно дорого?
– Я, должно быть, не сумею сказать. Весь он мне дорог, как солнце. Страсть его слепая и как душа его поет, и муки его предсмертные. Весь он был, как мы – земной. И землю он любил по-настоящему.
– Да… да, – сказал задумчиво Шатров, – вот вы какая… Пушкина, конечно, нельзя не любить. Но я не думал, по правде сказать, чтобы в наши тревожные дни, можно было его любить такою любовью. Я, конечно, понимаю, что прекрасен он и нет его прекраснее, но Лермонтов, Баратынский, Тютчев ближе мне как-то, потому что ночные они, как и я.
– А вы ночной человек?
– Думаю, что да.
– А я не знаю, кто я такая, Бог знает. Вы, наверное, решили самое трудное, нашли свое место в мире, а я ничего не понимаю, ничего не понимаю…
– Нет, Вера Леонтьевна, вы ошиблись. Я человек совсем слепой. Что я знаю? Знаю, что все вокруг волшебно, таинственно, и сам я себе непонятен, как этот мир. Вот разве, когда влюбишься в кого, так начинаешь верить, что открылась тебе какая-то правда. А потом станешь трезвым, и уже ни во что не веришь и не смеешь произносить слова.
– Ах, как смешно, – сказала Вера, – мы с вами только что познакомились – и вот философствуем.
– Да, это странно… И мне так приятно говорить с вами.
– Навещайте нас почаще, – сказала Вера ласково и доверчиво.
– Если позволите, я рад буду. Ведь моя Шатровка в семи верстах. Я верхом приеду к вам.
– Приезжайте, приезжайте. А сейчас… Простите меня, мне дурно, кажется, – прошептала Вера побледневшими губами, чувствуя, что голова ее кружится.
Подошел Сергей Николаевич.
– Отведи меня домой, – сказала Вера, – мне нехорошо.
Когда уезжал Шатров, у коляски стоял Сергей Николаевич и любезно с ним разговаривал:
– Я, знаете ли, велел от больных коров слюну взять и здоровых заразить. При ящуре всегда так надо. Тогда, по крайней мере, в две недели все отболеют – и конец. А то извольте все лето с ними канителиться. Беда.
Павел Данилович Шатров, хотя и числился при университете и читал там необязательный курс из истории итальянской культуры четырнадцатого века, не был, однако, увлечен академической карьерой. А забастовки студентов избавляли его и от тех обязанностей, которые он принял на себя.
Шатров был один из тех бродяг, которые как «беззаконные кометы» появляются на нашем российском небосклоне и потом вскоре исчезают Бог знает куда.
Отец его, Даниил Даниилович, был довольно богатый курский помещик, не без некоторого образования, человек весьма добродушный, мягкий, безмятежно ленивый и большой любитель соловьев между прочим. Он был склонен к мечтательной праздности и бездеятельному либерализму.
Будучи лет сорока, женился он на дочери мелкопоместного дворянина Черубинова, Тамаре Борисовне, восемнадцатилетней институтке, чернобровой, черноглазой, с темноалым ртом, с порывистыми жестами и фантастическими причудами.
Она прожила с мужем год, родила ему сына Павла и как-то неожиданно стала чахнуть, скучать, кашлять и, наконец, умерла.