– В Баулеровской экономии огромнейший бунт. Забастовка. Никто из уезда не идет на работу. Управляющий выписал рабочих из Рязанской губернии. Но ежели они приедут, еще хуже будет: здешние мужики встретят их дубинами.
– Да, неприятные времена наступили, – сказал Сергей Николаевич, – и главное, хотя бы для всего разумные основания были. А ведь у нас черт знает что делается. Дикари.
– А помещики не дикари? – спросил Захарченко, ядовито улыбаясь.
– Нет-с, не дикари, – неожиданно вскипел Ланской, краснея и хмурясь, – а вот те господа, которые суются не в свое дело, все эти эс-эры и тому подобное…
Этот разговор был неприятен Вере.
– Не кричи, Сергей, зачем ты горячишься, – сказала она смущенно, – я, положим, ничего не понимаю в этих делах. Но ведь и я вижу то, что очевидно. На мужиках лежит непосильное бремя. Так нельзя. А что они грубы и жестоки, так в этом и мы виноваты. Почему до сих пор мы, интеллигентные люди, не научили их грамоте, и всему тому, что сами знаем.
– Вы можете порадоваться, доктор, – неловко засмеялся Ланской, – у вас есть новый «товарищ».
– Что ж, это не худо, – сказал серьезно Захарченко.
Но Вера опять вмешалась в разговор.
– Нет, какой товарищ. Я ничего не знаю, – да и слабый я человек: но я откровенно скажу: я совсем не верю, что мы с тобой, Сережа, по праву владеем нашей экономией. Как-то странно – владеть землей. Земля – для всех. Кто умеет работать, тому пусть она и принадлежит. Может быть, наивно то, что я говорю? Вы меня простите, господа. Но я так чувствую, право.
– Да, это ребячество, – сказал Сергей Николаевич, – но ты волнуешься, Вера. А тебе нельзя это. Поговорим о чем-нибудь другом.
– Вот еще одна новость, – начал Захарченко, очевидно, для того, чтобы сказать что-нибудь, потому что все чувствовали неловкость и молчали, – вы знаете, конечно, Шатровку? Там уже лет десять никто не жил… А вот на днях туда приехал сам господин Шатров, Павел Данилович. Я с ним в управе встретился.
– Ну, что он? Как? – спросил Ланской, чтобы как-нибудь поддержать неклеившийся разговор.
– Такой петербургский господин. Приехал имение свое продавать. За бесценок крестьянам его уступил – и в долг, конечно.
– Зачем же это?
– Я думаю, что почуял непрочность положения. Но он, по-видимому, не смущается и говорит обо всем довольно небрежно.
– А что он в Петербурге делает?
– В университете там что-то. Историю культуры читает, кажется… Спрашивал, есть ли соседи. Усадьба и сад за ним остаются. Он здесь, должно быть, до осени время будет проводить. Говорит, что понравилось.
– Что же, можно познакомиться.
– Он и так к вам собирается.
После обеда приехали за доктором от барыни из Притейкина: дочь больна.
– Вот жизнь, – сказал со вздохом доктор, торопливо прощаясь. – А господина Шатрова ждите. Приедет, – с какаким-то неожиданным раздражением прибавил он, надевая в передней пальто.
– Не послать ли за Авдотьей Матвеевной? – сказал заботливо Ланской, когда доктор уехал, наконец.
– Нет, еще, кажется, рано.
Они помолчали.
– А меня беспокоит это известие о бунте, – нерешительно сказала Вера, как будто самой себе, не обращаясь к мужу.
– Придется из губернии казаков выписать, если что случится.
– Ах, и это нехорошо как-то. Просто не знаешь, как и быть.
– А ты не волнуйся, Вера, это главное.
– Мне дурно, кажется, – сказала Вера, неожиданно робея. – Проведи меня в спальную.
Ланской повел ее. И лицо у него было смущенное.
Через четверть часа он вышел на крыльцо, с таким же испуганным и тревожным лицом, и крикнул Фоме, конюху, чтобы закладывали фаэтон – ехать за акушеркой, Авдотьей Матвеевной.
Начались боли и Вера стала кричать. И она сама не узнавала своего голоса.
«Неужели это я кричу? – думала она. – Почему изменился голос? Как будто я нарочно его изменяю. Но ведь я же не хочу этого. Ведь я не хочу».
И вот опять странный, жалобный, животный крик:
– А… О… А… О…
И потом полустон, полувой.
– У… У… У…
Казалось, что этот крик созвучен тем миллионам голосов, которые кричали в веках о муках материнства.
Шторы в спальной были спущены, но одно окно, перед которым стоял стол с какими-то склянками, пузырьками и клеенками, Авдотья Матвеевна оставила незавешанным, и теперь оттуда буйно светила весна.
И чем напряженнее и мучительнее были родовые схватки, тем сильнее чувствовала Вера эту здоровую, белую, душистую весну там, за окном.
И вся обыденная жизнь вокруг возбуждала у Веры чувство какой-то приятной простоты, трезвого здоровья и милой дневной жизни – и это несмотря на то, что трудная боль терзала ее так жестоко. Вера смотрела на белые локти Авдотьи Матвеевны, видные из-под засученных рукавов халата, – на голубое небо в окне, на веснушки горничной Маши – и все казалось ей хорошим и необходимым.
«Нет, я не умру, – думала она, – нет, я не умру».
А схватки продолжались. Ей казалось, что в животе у нее большой упругий резиновый круг, который то сжимается, то разжимается, и от этого такие боли в пояснице и внизу живота.
В кабинете в это время сидел Захарченко и Сергей Николаевич. Доктор, по-видимому, волновался и много курил.
А у Сергея Николаевича вид был виноватый.