– Не хотел тебя беспокоить. В сущности, пустяки все это. Обошлось. Я им браунингом пригрозил. Отстали.
– Вот это напрасно, – сказал Скрипка серьезно, качая головой, – пистолет не надо зря показывать. Только дразнит это и соблазняет. Лучше поговорить по-хорошему. Мужики народ сговорчивый. А, впрочем, черт их дери совсем. Что ж я в самом деле? Драть их следует. Я только к тому, Сергей Николаевич, что если пистолет вытащили, то уж и стреляли бы на здоровье. А то теперь мужички припомнят вам, пожалуй.
– Да, уж припомнят, – улыбнулся криво Захарченко.
– Господи! Что же это? – сказала Вера Леонтьевна смущенно, как будто опасность угрожает теперь же, в этот час. – Господи! Надо ехать в Петербург поскорее.
– Все обойдется. Только не волнуйся.
И Сергей Николаевич привстал со стаканом вина:
– Пью за здоровье моей жены.
– Охотно выпью за милую барыню, – сказал Скрипка.
– За ваше здоровье, Вера Леонтьевна! – со смешной восторженностью крикнул Захарченко.
Потом все перешли в гостиную.
Скрипка рассказывал о том, как он в молодости на дуэли дрался с графом Щербатовым. И все пили вино, которое Сергей Николаевич принес из столовой.
Захарченко стал мрачным почему-то и, хотя пил усердно, оставался трезвым.
Гости остались ночевать.
Уходя во флигель, Захарченко сказал Вере Леонтьевне:
– А в самом деле, не лучше ли вам уехать в Петербург. Ведь весной неизвестно, что будет.
Непонятный страх овладел сердцем Веры Леонтьевны. По вечерам, когда веяла за окнами метель и выли собаки, она бродила по комнатам в тоске, без желаний в сердце, без мыслей в голове, и только странная боязливость и ожидание какого-то неблагополучия мучили ее.
И старый ивинский дом, который она когда-то любила, теперь представлялся ей тюрьмой. Иногда, в лунные ночи, надев шубку и платок, она выходила из дому в сад и шла, робея, к спеленутой и неподвижной речке.
Здесь, среди лунных снегов, мир казался не таким страшным. И синие от луны тени на снегу, и черное пятно купальни, и стук в доску сторожа Архипа – все было как знак того, что еще не все потеряно, что жить еще можно мирно.
Но там, в спальной, страшно было. Чего? Бог знает. Сначала Вера думала, что она боится мужиков, которые придут и потребуют у нее ивинскую землю, усадьбу и может быть, убьют ее. Но потом она не думала так. Нет, не мужиков она боялась. Бог с нею – с этою землею. И, пожалуй, не страшна смерть… И она вспомнила слова, которые когда-то были для нее событием: «Но страх, что будет там…»
Вот именно: «Но страх, что будет там…» – вот что волновало и мучило Веру. Она предчувствовала, что на ней лежит какая-то ответственность. Но какая? За что?
Правда, разговоры о том, что мужики волнуются и ждут весны, чтобы запахать помещичьи поля для себя, беспокоили Веру, но не потому, чтобы ей было жаль расстаться с богатством, а потому, что в этом мужицком бунте видела она как бы признаки большой грозы, какого-то суда над миром за все грехи, преступления и бесталанность скучных-скучных людей и прежде всего за ее грех – грех неделания и равнодушия, в который впала она так случайно и слепо.
Однажды, в такой предсмертной тоске, лежала у себя в спальной Вера, изнемогая в одиночестве. Была ночь. Горела свеча.
«Боже мой! – думала она. – Но ведь я молода еще. Молода! Мне всего только двадцать лет. Неужели все кончено? Неужели ничего не откроется для меня?»
Она посмотрела на свои маленькие руки и они показались ей трогательными. Ей захотелось любви, ласк: только бы не думать о смерти и не тосковать так слепо.
В это время постучали в дверь.
– Кто это? – спросила Вера, приподымаясь на постели и уже готовая закричать.
– Не бойся, пожалуйста. Это – я.
И в спальную вошел Сергей Николаевич.
– Я помешал тебе? Я увидел свет и вот вошел, – сказал он смущенно.
То, что этот большой, сильный и самоуверенный человек так робко говорит с нею, тронуло Веру.
Она подумала: «А все-таки он единственный мне близкий человек. И, главное, он отец того ребенка, который родится весною».
– Пойди сюда, – сказала она нежно, – только ты ничего не говори. Молчи. Не надо слов. Я хочу любить тебя.
Он приблизился к ней – гордый и счастливый. Когда он целовал ее, ей было немного больно, но ей приятна была эта боль.
И потом, через полчаса, она говорила ему печально и ласково:
– Я не хочу скрывать от тебя, Сережа, я страдаю. Не знаю, может быть, это пройдет, но сейчас мне бесконечно грустно. Ты пойми меня, мы живем – каждый сам с собою. Мы не умеем открыть друг другу ничего, как глухонемые, право.
– Подожди, – сказал Сергей Николаевич, – ты все волнуешься. А ты рассуди. Мы с тобой поженились по любви. Ведь верно? Зачем страдать? Совесть наша спокойна. Я так думаю: ты весною родить мальчишку – и тогда все у нас уладится.
– Дай Бог. Дай Бог. Только, милый, мне почему-то кажется, что моя тревога особенная какая-то… Ах, если бы в самом деле родить благополучно. Ты меня уж больше не целуй, Сережа. Не будешь? Побереги меня.
– Да, да, – сказал Сергей Николаевич, стараясь побороть сонливость, которая овладевала им.