И вот однажды, помолившись на сон грядущий, я легла. Обыкновенно перед тем, как ложиться, я поправляла лампады, а тут забыла. Уж в постели я спохватилась: лампады слишком жарко горели, – и хотела покликать старуху-няню нашу Ульяну, и странно, все вижу и слышу, а сказать не могу.
Хочу позвонить, – рука не подымается. Смотрю – ничего не понимаю. Попробовала подняться и тоже напрасно: не шевельнуть ногой – омлели и холодеют ноги, и руки омлели и холодеют, и где-то внутри заныло, – все онемевает.
А лампады жарко горят, вижу.
Я видела жарко горящие лампады и не могла ничего поделать.
На спине лежу, руки крестом.
«Верно, смерть!» – подумала я и мысленно прошу Бога о моем согрешении, простить душу мою измученную.
И какая горечь, что одна я, – одна умираю, и никого! – и детей не могу позвать. И с горечью представляю себе, как наутро найдут меня – тело мое захолонутое.
«Господи! – отчаяние охватило меня, – Господи, не хочу, спаси!»
И вдруг словно ударил меня кто по лбу, но без боли, и глаза мои под лоб закатились.
Больше уж ничего не видела, я лежала как плаха и только чувствовала, – захолонула совсем, остановилась кровь – и сердце не бьется.
«Господи, воля Твоя!»
Много народа понабралось в мою спальню. Кто-то всхлипывает жалко. И вот тащут меня с кровати, – тяжело, видно.
– Обмывайте получше, голову-то мочите! – говорят женщины.
И мне так хочется подняться, и я все пробую ухватиться за что-нибудь и бессильно томлюсь!
«Ведь это же обморок! – говорю себе, – конечно, обморок. А думают, умерла! А вот приду я в себя, я вам тогда покажу!» – и я все пробую ухватиться за что-нибудь, и бессильно томлюсь.
Начинают одевать меня.
Кто-то уверяет, будто не велела я на смерть чепчика с лентами надевать. А другие говорят, какое платье я назначила себе, какую рубашку и платок.
И все неправда: никогда ничего я себе не назначала, никакого чепчика, ни рубашки.
И досадно мне, и обидно, и ничего я не могу поделать.
Не знаю, во что нарядили, чувствую, одетую понесли. Не знаю, где положили, чувствую, что лежу.
«Теперь уж похоронят, живую похоронят!» – и смертельная тоска заливает мне сердце.
Кто-то заплакал. Жалобно как плачет! Пришли, трогают, – снимают с меня мерку на гроб. А так бы вот ногой и пхнула всех, всех! А ничего не могу.
Зачитали псалтырь:
«Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»…
Кто-то сказал:
– Свечи не горят. Зажигайте!
И чувствую, как свечи зажгли, свечи горят.
Все понимаю, чувствую, и только глазами не вижу. И какое отчаяние, и страх, и тоска смертельная! Кажется мне, что так годы прошли.
– Все готово. Батюшка приехал.
И чувствую, гроб несут.
– Поближе ставьте! – говорит кто-то.
О чем-то заспорили. Шумно, не разобрать. И очень душно – свечи горят.
Началась панихида. Слышу знакомое пение. Свечи и ладон. Всем слухом слушаю, – каждое слово так ясно. А когда протянул дьякон «вечную память», как громом оглушило меня.
Знаю, в гроб меня положили. Знаю, выносят. Слышала спор: что-то не так гроб повернули! А когда несли по улице, желтый свет, такой желтый, плыл в глазах, а людей я не видела, только желтый свет. И мне так хотелось подняться и сесть.
Принесли меня в церковь, поставили гроб и началась обедня.
Господи, а как небрежно служили, я едва поспевала за службой.
Уж идет погребение. И я с болью ловлю всякое слово, всякое слово мне ясно до боли. А когда ударили в колокол, меня опять оглушило.
Знаю, евангелие кончили, а там на воле перезвон погребальный. Священник прочитал отпускную молитву, поклонился и пошел в алтарь. На минуту все затихло. И стали прощаться. Но мне уж никого, ничего мне не жалко. И когда подняли заколоченный гроб мой, было мне так, будто я домой шла.
И вот поставили гроб у могилы, повязали веревками, – ну, и прощай! – опустят в могилу. Я заглянула в могилу, а на дне там, – жаба, вот такая сидит: жаба.
– Не моя! – закричала я во весь голос, – не моя могила!
И глаза мои прозрели.
Часть вторая. С того Света
Вижу помраченный мир от явившихся полков темной неисчетной силы. Они брали власть над землей. И запасов орудий мученских было у них без числа: крюки, колеса, лапы, плети, доски, топоры. Духом они разжигали железные печи.
Какая горечь, какая горесть!
Врагу дал Бог прельщать человека и позволил мучить.
У главного чаша в руках. Царем и Богом себя называет. Воины подводят к нему народ. И из чаши он напоевает несчастных. Другой держит доску: красками намалевана голова обезьянья. И те, несчастные, целуют ее, как пречистый образ.
Тем, кто отпил из чаши, полагают печать на лоб и ведут во дворцы: там музыканты играют и нарядные танцуют гости, там пьют и едят, и веселятся. И какая разгулка, какое довольство! А уж тех антиевых печатей им никогда не сбросить.
Но есть и такие, не хотят и не даются они темной силе, не пьют из горестной чаши, не кланяются голове обезьяньей. И за то терпят злую муку. Для каждого есть своя мера мучения:
сколько заслужил человек за прошлую жизнь свою Божьего гнева, – измучив его, оставляют, и больше мучить не смеют.
Претерпевый муку врага, спасется.