Глядя на сиротливо согнувшегося цверга, я себя почувствовал виноватым – мне было совестно перед ним, что я о себе думал и примирился и успокоился, а про него и забыл; и вот он один и не смотрит на меня – куда-то в сторону он смотрел, а я знаю, так и человек глядит, которого ни за что обидели.
Францис Жамм, автор «Заяшного романа» и «Вещей» – вот кто посочувствовал бы моему «Фейермэнхену»: он знает хорошо этот взгляд, на который без боли нельзя смотреть, он его еще в детстве видел и запомнил: так смотрела лошадь с повозкой, когда хозяин игрушки помер – «вещи страдают!»
И кому он скажет, кому пожалуется – да и кто его поймет тут; ведь он – «цверг» – он говорит только по-немецки…
И меня вдруг осенило: идти и разыскать этого Будильникова или Будыльникова, у которого висят мои игрушки, выпросить у него «временно» хоть рыбьих костей и лягушонка. Я знаю, не для меня, для «фейермэнхена» они придут, не одни, так другие, а пока ——
– Morgen, unbedingt! – говорю – непременно, завтра же!
Как я был наивен, но я решился на все.
В комиссариате я ждал не один. Впереди меня сидела совсем еще молодая парижская «личинка». Жарко и в просыревшем комиссариате – «ветер дует из Сахары!» – а личинка в пальто: или так по-парижски? Что удивительно, это ее туфли: самый придирчивый сапожный мастер, сапожники все скептики, не меньше бы залюбовался на такую работу и матерьял – они как точеные стальные и ничего не весят! На коленях у нее была простыня, то и дело она развертывала ее и завертывала; я заметил какое-то цветное комбинэзон – вид чрезвычайно жалкий: безформенное и свернувшееся – особенно, когда на виду эти блестящие туфли.
Когда появился чиновник, она поднялась и на его вопрос о местожительстве, уж очень скоро проговорила улицу и дом, и тот, не разобрав, сказал ей, что она не туда – не в свой участок, и обратился ко мне.
Я подошел и приготовился рассказывать свое дело с твердой надеждой найти Будильникова. Но она раздельно и отчетливо носовым сухим звуком, недоступным русскому, выговорила номер дома: 121, – а это как-раз сюда. И мы стояли рядом, как будто и дело было наше одно.
А дело ее самое обыкновенное, и ничего особенного: в воскресенье они вернулись из кино, она разделась, и тут произошла ссора, и он ее выгнал; она только и успела схватить – и она развернула простыню – в понедельник она пошла выручать свое белье, третий день ходит, просит вернуть –
– Но он не выдает.
– На чей счет куплено белье? – спросил чиновник.
– Ами.
– Так ему и принадлежит.
И на это с тем же сухим носовым звуком она распахнула пальто – и я увидел: я
———
Чиновник вышел в другую комнату, чего-то там справлялся. И уж идет с другим. И объясняет, что этот – в ее распоряжение.
Еще раз повторила она адрес и пошла с провожатым – «ловить ами».
«Ловить ами!» – это я так вслед подумал и вдруг понял всю бессмысленность моей надежды и, пропустив вперед ожидавшего за мной, пошел за ними, но не к дому, номер которого носовым сухим звуком сказался так раздельно и отчетливо, а на почту – опустить открытки со стабилизованной медведицей –
«Они придут, не одни, так другие!». И нет на свете Мерлина, чтобы запретить им!
Из Варшавы меня извещали, что посланы и скоро прибудут в Париж два карпатские духа: «яносик» с топориком, татрский Рюбецаль, и горная мавка – краковской работы.
«Фейермэнхен» сидел озабоченный: надо принять карпатских гостей! И в его взгляде не было больше укора – ведь опять не один и в сумерки и ночью он найдет себе «культурное общество».
Из газет: надпись на бумаге для мух: «сия бумага употребляется, промачивая ее в тарелке» – это для Корнетова и не в смех, а на веселье: стилистическая непосредственность сказа. А себе – чудо в Калабрии, сообщают из Козенцы: «в общине Бокильера на весеннего Николу носили в процессии деревянную статую чудотворца, и вдруг она начала потеть, и это продолжалось целый день; несколько раз ее вытирали, но влага снова выступала».
День был удачный, только очень жарко – и мне, всегда зябнущему, снявши свои шкурки, тепло.
Самый лучший час для писания – сумерки: утро – контроль, ночь – запись, а писать – сумерки. Теперь они отодвигаются к позднему вечеру. Поздним вечером я сел писать: тема моя – жизнь с ее чудесным.
Вот уже с год завелся у нас в доме обычай: раза два в месяц по субботам над нашей квартирой устраиваются цыганские представления; начало – до восьми, а конец предвидеть невозможно – хорошо в три, а захватит еще час, и то ладно.
Под гитару или под мандолину одна единственная цыганская песня хором, без перерыва. И под ту же музыку танцуют. Сначала слова выговариваются упористо и с наскока, но за полночь чуть держатся, и больше похоже на причитание. Но все одно и то же.