Парижское утро – как всегда, утром консьержка приносит письма, газеты и среди писем непредвиденный или какой-нибудь просроченный налог, и редкий день, что не получишь: «цепь, начатая американским офицером», Я привык и, если в цепи есть угроза, не переписываю – чего уж, и с квартирой гроза, и налог, с меня довольно! – если же сулит только счастье без никаких, я переписываю – ведь и пожелать добра человеку не часто бывает!
В это утро я получил очередную «цепь» – открытку: стихи –
«—— цепь начата в день стабилизации франка лапландским офицером, следует переписать четыре раза и в двадцать четыре часа пустить по знакомым: и все будет хорошо и в доме благоприятно».
Стихи Сельвинского, а по почерку – Корнетов! только Александр Александрович и мог такое «пустить по знакомым». (Я вас непременно познакомлю: Корнетов – это одна из самых парижских легенд!). И помянув Корнетова, я тщательно переписал стабилизованную медведицу, и первый экземпляр автору цепи на открытке.
Я решил немедленно идти на почту, чтобы успеть в двадцать четыре часа, и уж спокойно в молчании заняться хозяйством – обязанности мои не поварские, мне на кухне – как «кухонный мужик», а справив все к обеду, сесть писать. Но тут произошло нечто невероятное, почему я и попал в комиссариат и жду очереди.
В то утро, когда я с четырьмя медведицами поднялся, чтобы нести их на почту, я увидел в своей комнате и глазам не поверил:
Мои рогатые и усатые игрушки, известные по всяким интервью, мои друзья и добрые советчики, в моих бедах рисковавшие жизнью, заслоняя меня своими хвостами от автомобильных колес, все эти гномы, цверги, рыбьи кости, эфиопские пушки, клешни, звезды, лягушки – все мое «морское дно» безжалостно было сорвано с веревок и похищено до последней травки и паутинки.
Один «фейермэнхен» в черном колпачке – такой не дастся! – один сидел на столе, и над ним «эспри» – которого никак не взять! И между ящиками из чайного серебра смотрела всеми четырьмя алжирская птица.
Первое, что я подумал: «сожрала птица». Но когда я очнулся, сообразил и теперь мне очень совестно:
«Ведь надо же и птице что-нибудь есть!».
Вечером я был у Корнетова – у Корнетова всегда народ, и мне сразу же был задан вопрос:
– Каким образом ваши игрушки очутились у N.: вы их ему подарили?
– Я не понимаю, что вы говорите! – я это сказал с искренним удивлением: N. не так давно был у меня, пили чай, я показывал ему все мое «морское дно», и расстались мы приятелями.
– Но ведь это же всем известно, про это напечатано.
Мне подали книгу и указали на страницу —— невероятно!
но там действительно находился полный реестр моих игрушек: «висят»!
– Я никому не давал, – я только и мог сказать.
– А N. не так глуп: он ухитрился перепродать ваши игрушки и, говорят, очень выгодно какому-то русскому, фамилия очень русская, но в обиходе едва ли существующая, скорее литературная: что-то вроде Будильникова.
– Будыльников! – поправил кто-то.
– Нет, именно Будильников, литературная.
И одни возмущались и осуждали:
– С французом ничего подобного, – говорили, – ну разве возможно, чтобы кто-нибудь схватил у Кокто его картины да еще перепродал Будильникову, просто не посмеет, а вы русский – русский писатель! с русским церемониться нечего.
А другие не то что оправдывали, таких и не могло быть, а искали смягчающих вину и первое, что злого умысла не было, и что все это сделано «походя» – «под руку подвернулось» и что знакомый мой приятель милейший и добрейший человек.
– Ведь надо же человеку что-нибудь есть! – сказал Корнетов.
И знаете, я успокоился. И мне теперь совестно, почему я не сказал: ну, попалось под руку и Бог с ним, стоит ли? когда-нибудь и сам поймет, что последнее отнять —— мне сколько раз в наших скитаниях по белому свету приходилось начинать жизнь, обойдусь и без игрушек – и в интервью больше не запишут: «в комнате висело»; и ведь все эти гномы и цверги, они сами ко мне пришли, и вот скрылись и разве можно насильно вернуть? а если надо, они все опять появятся, не одни, так другие! начинаю новую жизнь – только книги, и больше ничего.
А как было пусто в комнате без игрушек. За время, как я выходил, сумерки подобрали концы оборванной веревки и теперь при лампе показалось и еще просторней, но и еще пустее.
На столе сидел «фейермэнхен» в черном колпачке и не смотрел на меня: куда-то в сторону он смотрел. Я понимаю: привык к обществу, знал всех, кто, где зацепился и висит, а теперь одному – «эспри» не считается! и слова не с кем сказать, и никак он не понимает, за что? Ему было очень тяжело.
«Вещи страдают!» – вы не понимаете… или вы думаете, что это нарочно? нет, это сущая правда. Вещи иногда больнее чувствуют, чем занятые делами люди, которым ни до чего.