– Дом наш попросторнее, чем у других, особняком стоял. Я тогда воображала: это потому дом такой большой, что папа и на Улице, и на плантации всех главней. Он суровый был, папа. Лишнего слова не скажет, только по делу. Белые к нему за советом ходили, а уж как слушали! Других приневоленных в грош не ставили, а папа у них знатоком считался.
Тут Кессия умолкла. По глазам я прочел: до нее только сейчас стало доходить.
– Или, может, это мне тогда мерещилось. Дети разве понимают? Им что помнить приятно, то они и помнят. А если нет приятного, так и сочинят. Да, наверно, я тоже насочиняла. Хотя… были же у нас игры такие веселые, занятные. Нет, точно были. В шарики, например. В мячик на веревочке. Не примерещились же они! Или вот еще игра – «Рыцарь и дудочка». Только четче всего я не забавы запомнила, а маму. Какая она добрая, Хай! Какая ласковая! Бывало, воскресным утром мы все пятеро к ней прилезем, тремся, ластимся, будто котята. К папе так не прилезешь. Зато папа защищал нас – это я и девчонкой понимала. Делал что-то важное каждый день, а то, может, еще раньше отличился, потому и дом ему разрешили построить большой, поодаль от остальных, и огород завести. Мы даже цветы – камелии – растили, представляешь? Вот какая у меня была жизнь.
Глаза Кессии затуманились, голос дрогнул. Она смотрела теперь на лагерь, только что нами покинутый. Я ее не тормошил. Я думал о Фине – вдове и осиротевшей матери. Как она пыхала трубкой, рассказывая про Большого Джона – который, такой-сякой, взял да и помер. Невероятным казалось, что Кессия, дочь этих двоих, сейчас сидит со мной в фургоне, что утро мы провели среди освободителей разной степени радикализованности.
– Только быстро оно закончилось, счастливое детство. Чуть я подросла – к колодцу приневолили, воду таскать на плантацию. А потом и к мотыге да табачным кустам. Я не роптала, думала, так и надо: все мои приятели работали, и папа на плантации главным был. Что труд тяжелый – оно к лучшему, иначе я бы по Тайной дороге не сбежала. Но тогда я другой жизни не ведала. Мой мир был – плантация да Улица. А на Улице все свои, и тетя Роза, и тетя Эмма, и ты, карапуз. По выходным старшие в лес уходили плясать, а малышей на меня оставляли. Тебя в том числе. Думаешь, когда узнала, что ты тут, в лагере, я удивилась? Ничего подобного. Ты всегда был не как все. Тихоня глазастый. Ты не изменился. Я ведь, прежде чем нынче подойти к тебе, издали наблюдала. Думала: точно он. Как я рада, что тебя встретила, да не где-нибудь, а в лагере, который свободой дышит.
Чудное́ время было там, в Локлессе. Счастливое. Стыдно так говорить, да только это правда. Счастливо мы жили все вместе, пока папу лихорадка не погубила. С того беды и начались. Мама удар едва снесла. Нет, на нас не вымещала горе. По-прежнему и приласкает, и вкусненьким оделит. Только тоска ее глодала. Помню, плачет ночью в тюфяк, потом не выдержит, позовет: «Идите сюда, мои маленькие, идите, пожалейте маму». Мы к ней жмемся, сами тоже плачем, поскуливаем. Котята, я ж говорю. Не знали мы, что нам уготовано, не ведали, какие сладкие те слезы по сравненью с будущими-то. Папа умер, зато мы друг у дружки еще были. Мы бы сдюжили вместе. Оклемались бы. Ан нет. Совсем скоро и мы все равно как будто помирать начали по очереди, и каждый в своем собственном аду оказался. В одиночестве.
Кессия вдруг взглянула мне в лицо:
– Говорят, ты маму мою знал немножко. Правда это?
Я вымучил кивок, не имея намерения вдаваться в подробности. На тот момент я не дорос до признания собственной вины, еще противился, еще юлил перед самим собой. Глаза Кессии светились ожиданием – слишком мне знакомым. Неотступным.
– Ну да. Только под твое описание она не совсем подходит. Точнее, совсем не подходит. Она изменилась, Кессия. Что ж тут удивляться? Но это все ерунда, что она теперь другая. Главное, Фина внутри, в середке, доброй осталась. Лучше нее никого в Локлессе нет.
Кессия обеими ладонями закрыла рот и нос. Это она так плакала – не всхлипывая, вообще никаких звуков не издавая. И совсем недолго.
– То есть ты знаешь, как хозяин с нами поступил?
– Знаю.
– Он нас распродал. Забирал из дому, ровно та же лихорадка. По одному. То сестру, то брата. Я ведь больше никого из них не видела. Искала, расспрашивала – без толку. Разве найдешь, когда столько людей сгинуло? Будто вода сквозь пальцы, утекли они, братья мои и сестры. Будто вода…
– Я понимаю, Кессия. Раньше не понимал, а теперь вот понял. Твоя мама мне рассказать пыталась. Я ушами-то слышал, а чтоб сердцем – нет. Будто глухой был, будто слепой. Но с этим покончено. Прозрел вот.
– Говорят, отец твой – белый.
– Так и есть.
– Но тебя это не спасло.
– Ни меня, ни кого другого.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное