После отмены карточек, в институте открылась студенческая столовая. Кормили там сносно, но порции были маленькие, и мы продолжали стряпать на электроплитке.
В столовой было немноголюдно. На столах, накрытых посеревшими скатертями, стояла посуда с остатками пищи, и я сразу подумал, что еще совсем недавно на тарелках ничего не оставалось. Почему-то вспомнилось, как мы рубали на фронте. Кашевар, орудуя огромным черпаком, наливал в котелок остро пахнувший лавровым листом и перцем суп, в котором ложка стояла, как солдат на посту, или насыпал хорошо разваренную, щедро сдобренную салом кашу. Котелок тяжелел в руках, глаза искали удобный пенек, где бы можно было пристроиться. Солдатская ложка — так мы шутили на фронте — тоже была нашим оружием. Алюминиевые или деревянные, иногда мельхиоровые и даже серебряные, они хранились в «сидорах», в карманах, а чаще находились «в полной боевой готовности» — за голенищем. Если вовремя не привозили хлеб, нам выдавали сухари — ржаные, с чуть горьковатой корочкой. В похлебке или кипятке они разбухали, становились такими вкусными, что никакими словами это передать нельзя…
За окнами столовой росли деревья и кустарник. Даже в солнечные дни в ней был приятный полумрак. Волков подошел к свободному столу, поправил скатерть в буроватых пятнах, хотел подозвать официантку, но я увидел Нинку, и мы дружно направились к ней.
— Что сказал директор? — сразу спросил я.
Нинка усмехнулась.
— Понятно, — пробормотал Волков.
— Бесчувственный! — воскликнул я.
Нинка помутила ложкой суп.
— Одно твердил — там разберутся.
— За что боролись? — сказал Волков, и было непонятно — шутит он или говорит всерьез.
Я подозвал официантку, попросил побыстрее накормить нас. Хотелось кричать от душевной боли. Слова Волкова — «за что боролись» — вдруг приобрели для меня самый прямой смысл. Я мысленно окинул взглядом три послевоенных года и подумал, что радостными в них были только мгновения: мирная жизнь складывалась совсем не так, как это представлялось мне на фронте. Я не собирался мириться с равнодушием, жестокостью, черствостью, ненавидел тех, кто постоянно лукавил, лгал, говорил одно, а думал другое. Хотелось видеть всех хороших людей счастливыми, и в душе я страдал, потому что считал себя хорошим человеком, но был несчастлив. Часто уверял себя, что счастливее меня никого нет, а внутри все протестовало. Синеокая женщина, с которой я сблизился на Кавказе, Алия, такая красивая, по-прежнему жили в моем сердце. Я часто сравнивал их, спрашивал себя — разве я не любил и не был любим? Иногда казалось — да, иногда — нет. Что ожидало меня впереди? Жить одним часом, одним днем я не мог, хотя Волков и утверждал, что это самое правильное…
Из столовой мы вышли через час. Шафрановое солнце висело над горизонтом, как огромный огненный шар, но в воздухе уже чувствовалась прохлада, едва уловимая, и я, стараясь отключиться от невеселых мыслей, стал думать, как хорошо и легко будет дышаться ночью. Не сговариваясь, мы свернули в тенистую аллею, сели на первую попавшуюся скамью.
— Как считаете, мальчики, сделает что-нибудь прокурор или Самарин так и останется там? — спросила Нинка.
— Владимир Иванович хорошее впечатление произвел, — уклончиво ответил Волков.
Я подтвердил — очень хорошее.
В конце аллеи появился Жилин. Потоптался, неуверенно направился к нам. Волков сузил глаза, Нинкино лицо сделалось непроницаемым, Гермес удивленно моргнул. Я вспомнил, что сообщил Жилин, поспешно сказал:
— Он считает — Варька на Самарина донес.
— Глупости! — воскликнула Нинка.
Волков отпихнул ногой камушек.
— Варька — еще тот гусь!
Подойдя, Жилин спросил меня:
— Знают?
— Только что рассказал.
— Долго же ты телился. — Избегая смотреть на Волкова и Нинку, Жилин перевел взгляд на Гермеса. — Я про Владленчика еще утром рассказал.
— Факты! — воскликнул Волков.
Жилин вздохнул.
— Чего нет, того нет. Но ходит Владленчик гоголем и рот до ушей тянет.
Волков рассмеялся.
— Может, он по облигации десять тысяч выиграл.
Жилин помотал головой.
— Тираж месяц назад был. Нутром чую — он!
— Чую, чую, — передразнил Волков. — Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала.
Жилин изобразил на лице обиду.
— Хотите верьте, хотите нет.
— Мерзавец ты, Семочка! — неожиданно сказала Нинка.
Жилин опешил. Но быстро справился с растерянностью, снисходительно усмехнулся, давая понять нам, что Нинкины слова — женская месть.
— На этот раз промахнулся, — продолжала Нинка, прекрасная в своем гневе. Ее тонкие ноздри слегка раздувались, белое лицо побелело еще больше, рыжая прядь свернулась в тугое колечко, глаза были расширены. — Я тебя, как облупленного, изучила и вижу — врешь.
Жилин затравленно взглянул на меня, ожидая поддержки, но я уже почувствовал — Нинка права. Перевел глаза на Волкова, увидел перекошенные губы, хотел успокоить его, но он рванулся к Жилину, бормоча проклятия. Я повис на нем. Волков вырвался, что-то объясняя мне, но я боялся одного: догонит Жилина, изобьет, как это уже было, и тогда… Трудно было представить, что будет тогда.
Как только Жилин скрылся, я отпустил Волкова. Он начал ругаться, но Нинка сказала: