— Послезавтра расписываюсь. Таська такой вой подняла, что тошно стало. Одним словом, на свадьбу приглашаю.
В другое время это, наверное, обрадовало бы меня. Теперь же я даже не поздравил Волкова, удивленно спросил:
— А Гермес где?
Волков хохотнул.
— Тебе это лучше знать.
«Разминулись», — подумал я и сказал:
— Самарина арестовали.
— Брось!
— Такими словами не шутят. — И я рассказал, как все было.
Волков перемахнул через подоконник, покосился на койку Самарина, помял рукой подбородок.
— Дела-а…
— Гермес к тебе побежал.
— Догадался.
— Утром с Курбановым разговаривал, а Нинка, наверное, до сих пор директора ждет.
— Слишком осторожный, — сказал Волков. — А Курбанов, пожалуй, что-нибудь сделает.
— Нам тоже действовать надо.
Волков снова помял подбородок.
— Кто его увел?
— Кажется, милиция.
— Это надо было точно выяснить!
— Все так неожиданно случилось, что…
— Понятно. — Волков прошелся по комнате, потер рукой лоб, уверенно сказал: — К прокурору пойдем! Без санкции на арест долго держать не имеют права.
— А вдруг эта самая санкция была?
— Тогда дело табак! Но попытка, как говорится, не пытка. — И Волков добавил: — Айда!
— Прямо сейчас хочешь идти?
— Прямо сейчас.
— Давай хоть Гермеса подождем.
Волков подумал и согласился.
Я неожиданно ощутил сильный голод, включил электрическую плитку, наполнил водой чайник, нарезал хлеб, развернул остатки колбасы, с грустью подумал, что вчера этой самой колбасой мы — я, Гермес и Самарин — ужинали. Захотелось выяснить — не испытывает ли Волков той неуверенности, которая временами накатывается на меня. Осторожно спросил — допускает ли он, что Самарин мог нашкодить.
— Спятил? — крикнул Волков, когда понял, о чем я спрашиваю.
Я мог бы сказать — пошутил, и все обошлось бы. Но в меня вселился бес. Стараясь не глядеть на Волкова, я сказал, что Самарин всегда был скрытным, а в тихом омуте черти водятся.
Волков прищурился, с усмешкой спросил:
— Трусишь?
Он угадал. Я действительно трусил, но боялся признаться в этом даже себе. Почему-то казалось: в прокуратуре нам скажут о Самарине такое, что волосы встанут дыбом. Мне уже не хотелось впутываться в это дело, слова «своя рубашка ближе к телу» очень точно выражали мое состояние.
Волков продолжал усмехаться, а я, по-прежнему пряча от него глаза, убеждал сам себя, что моя обязанность — хорошо учиться, а о скорбящих, болящих, обиженных пусть позаботятся другие. И сразу же спросил себя: «Кто?». Перед глазами возник мокрый от дождя осинник, лейтенант Метелкин, поправляющий указательным пальцем очки в тонкой оправе, ползущий к вражескому пулемету Родионов. Я снова ощутил на себе взгляд Метелкина и, чувствуя, как тело покрывается гусиной кожей, подумал, что если бы командир взвода не перевел глаза на Родионова, то меня давным-давно не было бы в живых.
Да, идти к прокурору было боязно. Но ведь и подниматься в атаку, слыша, как позади обрушивается приведенная в движение руками и ногами земля, тоже было страшно. Сердце тогда словно бы останавливалось, в груди появлялся холодок, слишком большая каска соскальзывала на глаза, и я, не решаясь оторвать руку от карабина, то и дело закидывал голову, стараясь вернуть каску в нормальное положение. С противным свистом воздух рассекали пули, вывороченная взрывами земля вздыбливалась над полем, тяжело обрушивалась, осыпая влажноватыми комьями маячивших впереди однополчан, а я мысленно спрашивал себя — перенесет немецкий наводчик огонь или нет, то замедлял, то убыстрял бег, надеясь благополучно проскочить пристрелянный участок… Так бывало не раз и не два. Я хотел уцелеть, но не был уверен, что пуля или осколок помилуют меня. Каждая атака, каждый артналет, каждый день, проведенный в окопе, был — неизвестность. Я мог погибнуть, но остался живым — и не для того, чтобы стучать в грудь кулаком и беспрестанно напоминать, что я воевал и, следовательно, уже выполнил свой долг. С меня, фронтовика, был двойной спрос: в моем сознании продолжал жить Родионов и те, кто хотел, как и я, радоваться, смеяться, любить.
Я больше не мог прятать от Волкова глаза. С напускной грубостью сказал:
— Чего скалишься? Вернется Гермес и двинем к прокурору.
— Так-то лучше, — проворчал Волков и снял с плитки чайник.
Я с аппетитом умял огромный ломоть хлеба с колбасой, снова наполнил кружку, а Волков, позвякивая о стенки, все еще возил в стакане ложкой. Он сегодня определенно был какой-то не такой — без самоуверенности на лице, не сорил, как это бывало раньше, шуточками-прибауточками. Я решил, что на него так подействовало известие о Самарине, нарочито весело сказал:
— Обойдется!
— Ты о чем?
— О Самарине, разумеется.
Волков покрутил в стакане ложкой.
— Еще одна неприятность имеется.
— Какая?
Волков помолчал.
— Таська, конечно, мировая баба, но любовь была да сплыла. Заикнулся насчет аборта еще раз, а она — в рев. Приходится жениться, хотя и не хочется.
— Сам виноват! — жестко сказал я.
Волков вздохнул.
— Все мы, мужики, задним умом крепки.