Волков покосился на дымившийся в пепельнице окурок, усмехнулся. Я подумал, что женщина, хотя и не смотрит на нас, все видит, все примечает. Волков сунул папиросы в карман, откинулся на спинку дивана. На его лице было написано: «Посмотрим, чья возьмет».
Мы переглядывались, ухмылялись. Секретарша пробормотала:
— Только время напрасно потеряете.
— Ничего, — миролюбиво сказал Волков.
— Ничего, — как эхо, откликнулся Гермес.
Я добавил:
— Подождем еще немного и сами войдем.
Женщина посмотрела на меня с откровенной враждебностью. Я ответил ей тем же. Хотел подойти к обитой дерматином двери, но она распахнулась, и в приемной появился уже начавший полнеть мужчина с проседью в волосах. В одной руке он держал очки, другой, поморщиваясь, потирал поясницу. Женщина вскочила, стала жаловаться на нас, называя мужчину Владимиром Ивановичем. Он покачал головой, неодобрительно сказал:
— Нехорошо, молодые люди.
Я почему-то решил: с этим человеком можно не хитрить, взволнованно объяснил:
— У нас большое несчастье.
Владимир Иванович переложил из руки в руку очки, буднично ответил:
— Сюда с другим и не приходят. — Открыл дверь кабинета, сделал размашистый жест. — Прошу!
Кабинет был обставлен просто и скромно. От середины двухтумбового письменного стола отделялся другой стол — длинный и узкий. Словно солдаты в строю, стояли самые обыкновенные стулья — с высокими спинками и жесткими сиденьями. Телефонные аппараты — на такой же, как и в приемной, подставке — находились справа от кресла с протершимися подлокотниками.
— Располагайтесь. — Владимир Иванович отодвинул стул, грузно опустился на скрипнувшее сиденье.
Стараясь не грохотать, мы тоже отодвинули стулья.
— Слушаю вас.
Я решил, что говорить будет Волков — самый языкастый из нас, но он кивнул мне, и я сбивчиво рассказал обо всем, что произошло ночью. От напряжения стало поламывать в висках. За последний месяц это повторялось часто. Я понимал — последствие контузии, мысленно повторял стихи Семена Гудзенко: «Мы не от старости умрем — от старых ран умрем». Полгода назад, в годовщину Победы, я процитировал эти строки просто так, не думал, что они постоянно будут возникать в памяти.
Закончил я свой рассказ восхвалением Самарина. От неуверенности не осталось и следа — я говорил то, что чувствовал, во что верил. Это, видимо, подействовало на Владимира Ивановича. Он подошел к телефонам, назвал какой-то номер, после довольно продолжительной паузы сказал кому-то:
— Приветствую, приветствую…
Поговорив о чем-то, не имеющем никакого отношения к Самарину, Владимир Иванович внезапно спросил о нем, и я сразу почувствовал, каким напряженным и осторожным стал он. На другом конце провода, должно быть, спросили, что интересует прокурора, но Владимир Иванович не стал объяснять это, с властной интонацией потребовал:
— Принесите-ка мне постановление и протоколы… Нет, нет, именно мне! — Опустив трубку на рычаг, он снова сел, побарабанил пальцами по столу. — Обещать, молодые люди, ничего не могу, кроме одного: разберусь в этом деле сам. Зайдите ко мне через неделю.
— Через неделю? — ужаснулся Гермес.
Владимир Иванович поморщился, потер поясницу.
— Спешка только при ловле блох нужна…
— Свой брат — фронтовик, — сказал Волков, когда мы, миновав неприступно возвышавшуюся над пишущей машинкой секретаршу, очутились на улице.
— Почему так решил? — поинтересовался я.
— Почувствовал.
Гермес огорченно вздохнул.
— Я думал — с лейтенантом вернемся.
— У меня, признаться, тоже такая надежда была. — Волков сконфуженно покашлял.
Мне вдруг стало не по себе. Я почему-то решил, что Владимир Иванович обязательно найдет в деле что-то компрометирующее Самарина, и нам тогда не отвертеться.
— Чего притих? — спросил, покосившись на меня, Волков.
— Голова разболелась.
Волков усмехнулся, и я понял — он не поверил мне.
Солнце по-прежнему жгло немилосердно. До вечера, когда могла наступить спасительная прохлада, надо было еще ждать и ждать. От стен домов и дувалов тек горячий воздух. Хотелось поскорее очутиться в общежитии, умыться до пояса, а еще лучше сбегать к арыку и, склонившись над ним, поплескать на себя прозрачную, стремительно мчащуюся по каменистому ложу воду. От нее по телу рассыпались пупырышки и синела кожа.
Волков расстегнул рубаху, часто вытирал носовым платком волосатую грудь. Гермес, казалось, не чувствовал жары — шел легко, будто прогуливался, и лишь крохотные капельки пота над губой подтверждали: ему тоже жарковато.
— Ты куда сейчас? — спросил я Волкова, когда мы остановились на перекрестке, от которого одна улица вела к общежитию, а другая туда, где находился Таськин дом.
Он чуть помешкал.
— С вами пойду. Надо узнать, что сказал Нинке директор.
Нинки в общежитии не было. Девчонки, с которыми она жила в одной комнате, сказали, что прибегала, а куда пошла, неизвестно. И с обидой добавили, что она, Нинка, очень скрытная, ничего им не рассказывает.
Волков повозил рукой по животу.
— Порубать бы!
Я вспомнил, что в тумбочке только хлеб, макароны, немного масла. Волков вздохнул.
— Придется в столовку топать.