Она стояла перед ним, как юная жрица, застыв неподвижно, только по телу порой пробегала внезапная дрожь, а на округлой шее трепетала жилка. Так она поклонялась ему, нагая, но не знающая стыда, – даже когда он, покачнувшись, тяжело рухнул ничком, а вечерний бриз, прокравшись над песками, взъерошил его стриженые кудри, как ветер порой колышет мех мертвого зверя, лежащего в пыли.
Когда утреннее солнце появилось из-за стены тумана, она увидела: вот же оно, солнце! И, взглянув на него, простертого у ее ног на песке, поняла, что это лишь человек. Просто человек, бледный, как смерть, и испачканный кровью.
И все же – чудо из чудес! – изумление перед божеством в ее глазах стало глубже, а тело ее будто млело и оседало на песок, трепетало и снова млело.
Да, у ног ее лежал человек, но ей было проще видеть в нем бога.
А ему снилось, что он дышит огнем – да, огнем, которого жаждал так, как никогда не жаждал воды. Обезумев от радости, он упал перед этим огнем на колени. Он потирал ладони, изодранные в кровь, окунал руки в багряные языки пламени. Была у него и вода – прохладная, благоуханная, окроплявшая его горящую плоть, омывавшая глаза, волосы, горло. Затем пришел голод, жестокая, раздирающая боль, которая жгла, сжимала и терзала его кишки, но и это тоже прошло, и ему снилось, что он уже поел и все его тело стало теплым. Затем ему приснилось, что он заснул и в этом сне больше не видит снов.
Однажды он проснулся и увидел, что она лежит рядом с ним, вытянувшись на песке, крепко сжимая мягкие ладони и улыбаясь во сне.
Дни побежали быстрее, чем прилив по желто-рыжему пляжу, а ночи, полные звездной пыли и синевы, приходили, исчезали и возвращались вновь, чтобы иссякнуть на рассвете, как иссякает аромат фиалки. Они считали часы. Часы рождались и умирали золотыми пузырьками, что подмигивали миллионами глаз вдоль берега, испещренного пеной. Часы заканчивались и начинались, мерцали переливами и таяли, как пузырьки в легчайшей радужной дымке.
В мире еще оставался огонь – он вспыхивал от ее касаний и там, где она выбирала. Лук с тетивой из шелка ее собственных волос, стрела с опереньем морской птицы и наконечником из острой раковины, леска из серебряного сухожилия оленя, крючок из отполированной кости – все эти тайны он узнавал, и узнавал их, смеясь, щека к щеке со своей нежной наставницей.
В первую ночь, когда они только смастерили лук и приладили блестящую тетиву, девушка провела его к ручью через лес, озаренный луной. Там они долго стояли, перешептываясь, прислушиваясь и снова что-то шепча, хотя ни один не понимал звуков голоса, который успел уже полюбить.
Глубоко в чаще леса скребся и фыркал Кауг-дикобраз. Потом они услышали, как Вабозе-кролик бежит вприпрыжку – скок-поскок, скок-поскок – по сухой листве в сиянии луны. Бесшумно проплыла по воздуху Скииска, древесная кряква, – великолепная, как плавучий цветок.
Над безмятежным серебром океана гагара-Шингебис всколыхнул своим бессмысленным смехом благоуханную тишину, пробудив ото сна Кей-ошка, серую чайку. Затем по глади ручья пробежала рябь. Послышался мягкий всплеск, тихий шелест песка.
– И-хо! Смотри!
– Я ничего не вижу.
Его возлюбленный голос был для нее лишь мелодией без слов.
– И-хо! Та-хинка, красная оленуха! Э-хо! За ней придет рогач!
– Та-хинка, – повторил он, накладывая стрелу на тетиву.
– Э-то! Та-мдока!
И он натянул лук – так, что серые перья чайки на конце стрелы защекотали ухо, – и тьма вокруг загудела, вторя музыке тетивы.
Так умер Та-мдока, матерый олень о семи отростках рогов.
Словно подброшенное в воздух яблоко, мир вертелся поверх руки, запустившей его в пространство.
И вот однажды, ранней весной, Сэсока-малиновка проснулся на рассвете и увидел девушку у подножия цветущего дерева. Та держала на руках младенца, закутанного в шелковые пелены ее волос. Кауг-дикобраз поднял свою игольчатую голову от его слабого вскрика. Кролик-Вабозе замер, трепеща пушистыми боками. Кей-ошк, серая чайка, переступал по пляжу на цыпочках.
Кент стоял на коленях, одной загорелой рукой обхватив их обоих.
– И-хо! И-на! – шепнула девушка и подняла младенца в розовых пламенах рассвета.
Но Кент дрожал, глядя на них, и глаза его были полны слез. На бледно-зеленом мху лежали их тени – три тени. Но тень младенца была белой как пена.
Это был их первенец, так что его назвали Часке, и девушка пела, баюкая его на шелковых полотнищах своих волос, – пела весь день напролет в сиянии солнца:
На волнах безмятежного океана качался Шингебис-гагара – слушал песню, молча пощипывая клювом свою атласную грудь. В лесу Та-хинка, красная оленуха, повернула изящную голову навстречу ветру.
В ту ночь Кент думал о мертвых – впервые с тех пор, как прибыл на Остров Горя.