Он вдруг засуетился и поспешно встал, почти оттолкнув стакан; чайная ложечка пронзительно задребезжала.
— Мальчики… Может, вы и не знаете до сей поры? Вас-то ведь приняли! Помудрили и приняли на рабфак-то! Пятеро вас вроде бы в кандидатах были, и все пятеро теперь зачислены.
Мы тоже встали из-за стола. Чайная ложечка затихла. Самовар увлеченно посвистывал, и в тишине был слышен только его веселый голосок.
— Это она, — взволнованно прошептал Филиппыч, — Да, только она!..
Дедушка ступил к окну, поднял руку и отодвинул штору. Он отодвинул ее рывком — и словно бы вытряхнул на стекло, волшебник, золотистую россыпь огней. Им не было числа, они текли и дробились, тлели, вспыхивали и яростно разгорались — беспокойные, жаркие огни Москвы.
Тепло твоей руки
Впервые я встретил Максима Рыльского в Донбассе, в городе, что возник меж оврагов и шахт, на отвалах мергеля и штыба и в ту пору еще не успел убрать последние лачуги старой Юзовки.
Нас познакомил… Александр Блок. Читатель, конечно, догадается: мало ли однофамильцев! Но речь идет о поэте Александре Блоке. Да, нас познакомил Блок, его стихи, которые мы читали друг другу на заводском виадуке, еще не успев обменяться рукопожатием.
Через годы и десятилетия, вспоминая ту давнюю пору, Максим Фадеевич весело щурил глаза:
— А ведь к нашему знакомству был причастен Александр Александрович! Надеюсь, вы не забыли?.. Александр Блок.
Нет, я не забыл, и действительно мог этому верить потому, что тогда, осенью 1935 года, мы, литераторы шахтерского края, пережили такие волнующие, такие волшебные дни… Той осенью в Донбасс прибыла большая группа писателей Москвы, Ленинграда, Киева, Харькова. Запросто, без предварительных оповещений и громких афиш, они вошли в рабочий клуб, в просторный и яркий зал, где металлурги и шахтеры, педагоги и газетчики, студенты, рабочие-литкружковцы, молодые поэты и прозаики Донбасса заняли все, до единого, места, а многие стояли в проходах, у стен и у дверей.
Я хорошо знал этот клуб, эту сцену, на которой, что ни вечер, чинно восседал президиум, а докладчики сыпали цифрами угледобычи, поставок крепежного леса, откачки воды из шахт, снабжения обувью и спецодеждой… Это были привычные, большие и малые житейские дела, и собрания проходили то шумно, то скучно, то яростно. Круг вопросов был здесь заранее и надолго определен примелькавшимся понятием «специфика угледобычи».
А сегодня с этой сцены такой же, рабочего облика оратор говорил о стихах, о лирике, о пленительной силе взволнованного слова.
Нет, «специфика» из этого зала не ушла, она и не могла отсюда исчезнуть, но в тот вечер забои, штреки, бремсберги, квершлаги шахт, всю подземную ниву шахтерского труда вдруг осветило изнутри взволнованное слово песни.
Донбассовская песня-частушка слагалась в нарядных шахт, на эстакадах, на откатке, где пели о жизни своей, о радости, кручине и мечте звонкоголосые девчата-откатчицы, и была она, песня, то доброй советчицей, то веселой насмешницей, то ласковой надеждой.
О силе народной песни говорил Максим Рыльский, и, удивительное дело, те самые строки песен, которые я слышал в Донбассе не раз, теперь, когда он медленно, четко и звучно цитировал их, словно бы играли новыми, неприметными ранее гранями, раскрывались неожиданной глубиной мысли, тревожили потаенными струнами чувства.
Стихи Максима Рыльского я знал с детства, знал не заучивая, — они сами просились в память. Его замечательную «Ганнусю» я впервые услышал в Привольном, на старой шахте «Корунд»; вечером, на притихшем берегу Донца, так слаженно и легко ее пели под баян девчата. Кто положил на музыку еще в тридцатых годах в Донбассе эти задушевные слова — я до сих пор не знаю. Наверное, какой-то безвестный композитор, из тех безвестных, чьи песни живут и живут. Она просилась на музыку, улыбчивая, добрая и печальная, и кто-то, отзывчивый, расслышал это и нашел «ключ»… А тогда, в рабочем клубе, слушая поэта, я понимал, что он открывает нам, молодым, познанные любовью и трудом неиссякаемые истоки поэзии, и что этот живой родник — в мудром, жизнеутверждающем поэтическом творчестве народа.
Это был большой литературный семинар, который продолжался и в кулуарах, и за обедом, за ужином, и на следующий день. Вернее, то был праздник литературы: им жил весь город шахтеров и металлургов.
Мне, право, и не мечталось увидеть и услышать, да еще здесь, дома, в скромной, привычной обстановке, признанных мастеров слова, чьи книги вводили меня в жизнь и потому сами словно бы стали неотъемлемой частью моей жизни.
Теперь не верится другому: что с той памятной донецкой осени прошли, прогремели три с половиной десятилетия — великое время трудовых и ратных дел. Но таков он, как видно, «фокус» памяти — кадры отдельных событий хранит она в полной чистоте.
Я вижу и сейчас, как на сцену неторопливой, тяжеловатой походкой поднимается Алексей Толстой, приглаживает шевелюру, пристально всматривается в зал. Он говорит, что рад навестить Донбасс — кочегарку высокого творческого накала и новаторства…