Кабинет был просторен и светел; на белом подоконнике ласково цвел калачик; со стены строго смотрел Карл Маркс, с другой — сдержанно улыбался Ленин. Она указала нам движением руки на кресла перед столом, черные, с прямоугольными спинками, подошла к настенному зеркалу, поправила прическу.
Я подумал, что у нас, на Донбассе, в кабинете зава шахтой письменный стол был намного больше и богаче, а чернильные приборы и не сравнить. Правда, на этом столе оказалось больше свободного места; не было ни разбросанных бумаг, ни нагроможденных папок, ни пепельницы с окурками, — только две чернильницы на простой черной подставке, пресс-папье и раскрытый календарь.
Филиппыч спросил чуть слышно:
— Командировочная?.. У тебя есть командировочная?
Я вспомнил о бумажке из шахткома, которую носил внутри кепки, за клеенчатым отворотом. Женщина отнеслась к этой бумажке внимательно и дважды перечитала ее. Бойкий на слово шахткомовский секретарь писал, что, работая в шахте навальщиком породы и крепильщиком, я проявил себя как чуткий товарищ.
— Итак, шахтер и пекарь, — сказала женщина. — «Замечательный товарищ» и «чуткий товарищ», оба хотели бы учиться…
— Мы в отношении словесности, — подсказал Филиппыч, наконец-то обретая «форму», и уверенно улыбнулся.
— На литературном отделении Единого художественного рабфака. Так? Наплыв на этот рабфак небывалый, и многие, конечно, будут огорчены. Как у вас с экзаменами?
Филиппыч даже рванулся с кресла.
— Старались. Бились, как рыба об лед! Ради науки ночи напролет не спали, — он похлопал меня по плечу. — Вот по этим, смотрите, по его плечам, может, тысяча тонн перекатилась…
Женщина отложила наши бумажки, брови ее чуточку сдвинулись, глаза смотрели строго.
— Как это понимать?
И Филиппыч, волнуясь, стал рассказывать о пашем московском житье-бытье и как мы сооружали в трудах свой «базис», который рухнул от руки злодея, подосланного нам в бане судьбой в тот самый день, когда на рабфаке рухнули и наши надежды. Да, Филиппыч снова был в «форме», — я и сам заслушался его речью, обстоятельной, откровенной, не жалобной, но трогательной и по-хорошему упрямой. Он не забыл сказать и о добрых людях, что помогли нам, о двух швейцарах, и как сказал! «Я пошатнулся — они поддержали; я протянул руку — они положили мне на ладонь, — нет, не камень, кусок своего трудового, теплого хлеба. Вот каковы они, швейцары, и ваш славный старикан в их числе!»
— Ну, Кострома! — улыбнулась она, что-то записывая на страничке бумаги, в самом уголке. — Я справлюсь о вас на рабфаке и, если окажется возможным… Впрочем, на поблажки не рассчитывайте: экзамен есть экзамен. В общем, вам сообщат.
Филиппыч поспешно и неловко встал с кресла, а я последовал его примеру.
— Большое-пребольшое спасибо! — вздохнув, сказал он. — Только нам некуда сообщать-то, адресов не имеется.
Она отложила карандаш.
— Где же вы обитаете?
— А где придется, — бодро ответил Филиппыч.
Теперь она смотрела на меня.
— Где питаетесь?
Я сказал, как оно и было:
— У теток под виадуком.
— Ясно, а где готовились к экзаменам?
Я стал объяснять ей, что это у нас получалось непрерывно. Скажем, идем по улице, и я Филиппыча за руку: «Стоп, когда родился Ломоносов?» Или он: «Кто был такой Степан Крашенников? Расскажи о нем». Постепенно много безответных вопросов набиралось, и мы направлялись в библиотеку, рылись в книгах или в курилке у кого-нибудь расспрашивали: читающий народ — отзывчивый, знает — расскажет.
Она слушала с интересом, и я еще рассказал, как при выгрузке труб, продолжая нашу непрерывную подготовку к экзаменам, Филиппыч крикнул мне из вагона: «Все же объясни мне толком, за что Раскольников ту никудышнюю старушку — топором?» И как грузчики попритихли, переглянулись, а потом принялись нас допрашивать, кто он, Раскольников, и, если нам известно такое, почему мы куда нужно не заявили. Мы, конечно, объяснили им все, как следует, но подозрение у них все-таки оставалось.
Пришлось принести из библиотеки знаменитый роман да вслух им, трудягам, читать фрагменты из сочинения Федора Достоевского.
Время — понятие строгое, но и самый неуловимый отрезок можно продлить, если мысленно возвращаться к нему и припоминать подробности. Мне полно, отчетливо запомнился облик простой русской женщины: большой, высокий лоб, седеющие аккуратно подобранные волосы, волевая линия рта, взгляд прямой, спокойный и словно бы спрашивающий. И еще запомнилась неожиданная, почти нежная интонация голоса, когда она вдруг спросила:
— А вы, мальчики… завтракали?
Мы промолчали. Узенький солнечный луч проскользнул через верхний угол окна и густым радужным бликом сиял на чернильнице. Она отодвинула ящик стола, и я заметил в ее руках уже знакомую сумочку. А потом произошло то, чего мы никак не ожидали, не могли ожидать, потому что просить о таком у нас и в мыслях не было. Видимо, она понимала, что мы не за этим пришли, и потому сказала: