Она рассмеялась.
– Пойдем в дом, – она взяла меня за руку. – Расскажешь.
И вот тут уже взлетели чепчики.
– Бастель! Бастель!
К чепчикам – цилиндры. Меня обступили.
Слева, сияя глазами, прижалась сестра, Террийяр, говоря что-то, пожал плечо, кто-то похлопал по спине.
Ведомый сквозь череду радостных лиц, между мундирами, сюртуками и платьями, я улыбался и кивал, пригибался под зонтиками и пожимал руки, но не мог отделаться от ощущения, что среди собравшихся может быть убийца.
Не вижу! Ни одной жилки!
Крыльцо. Жандармские офицеры. Серебро пуговиц. Дядя Мувен.
– А двери мы подновили, – показала матушка.
Узор из бирюзовых ящерок бежал окантовкой по створкам. Раньше его не было. У ящерок крашеным красным и желтым стеклом посверкивали глаза.
Я обернулся.
Толпа осталась внизу, у ступеней. Расщепленный верх кареты возвышался над головами. С плаца подтягивались любопытные пехотинцы. Кто-то уже взбирался на козлы.
– Там Майтус, – сказал я матушке.
– Я помню, – кивнула она. И скомандовала: – Прохор, Трешон!
Двое босых, в портах и полукафтаньях слуг скользнули мимо меня. Пахнуло луком и сеном.
– Бастель, я так рада! – остановила меня у порога Мари.
Она поймала мои пальцы в свои тонкие, невесомые.
Поздний ребенок. Дюжина лет разницы. Я помнил ее годовалой, помнил ученицей левернской гимназии.
А тут – почти женщина.
– Я тоже, сестренка, – наклонившись, я поцеловал ее в розовую щечку.
– Мне сделали предложение! – тут же выпалила она.
– Мари! – укоризненно сказала матушка.
– И кто он? – шутливо сдвинул брови я.
И внутренне осекся: играю отца. Его интонацию, его фальшивую суровость.
– Ты его не знаешь.
– Я, конечно, не так уже молод…
В доме было прохладно.
Матушка любила шторы и гобелены и обитую дорогой ванзейской тканью мебель. А также высокие этажерки, комоды и тумбы. Все массивное и воздушное.
Это так отвечало ее собственному характеру – обстоятельному, твердому и одновременно витающему в облаках.
Шторы развевались, гобелены покачивались, дерево сияло лаком. Солнце лежало на полу ровными полукружьями.
Миновав прихожую, я опять влип в толпу.
Домашние слуги, дальние родственники, которых вдруг занесло в наше поместье, гости из соседних имений.
Голова кругом.
Чьи-то руки, протянутые для рукопожатия. Голоса – шу-шу-шу. Улыбки, частью дурные. Усы и бороды. Нос Поликарпа Петровича, первого моего няньки.
Выдающийся нос. Сизый.
Только вот он почему-то тянется и плывет, тянется и…
Матушка не дала мне упасть.
– Ну-ка, цыц все! – скомандовала она, держа меня за руку каким-то борцовским хватом. – Вечером насмотритесь. И Репшина позовите.
Так мы по лестнице и поднялись.
Урывками возникали перед глазами то перила, то ступеньки, то рожок светильника. Обеспокоенное матушкино лицо туманилось и дрожало.
Но шагал я сам. Шагал, перебирал ногами, как плыл, удивляясь силе, что меня куда-то разворачивает и направляет. Мимо стены, мимо окна… Ай, гуафр, солнце! Уберите! В широкий дверной проем, мимо стульев…
Остановиться? Пожалуйста, все что угодно, сладкий голос! Ах, тебе еще и сапоги снять?! Вот кто бы подумал…
Затем я рухнул на кровать.
Сон мой был темен и беспорядочен. Темнота была похожа на грубую штриховку угольным карандашом. Что-то вспыхивало в ней и гасло.
Кажется, я видел руку художника.
Тонкая кисть, обкусанный ноготь, выпуклая сирень вен. Стремительные злые движения по серой бумаге. Ширх-ширх-ширх.
Проснулся я от того, что кто-то похрапывал рядом.
Повернув голову, я увидел умостившегося на стульчике в изголовье кровати человечка, покойно сложившего руки на животе.
Жилетка. Пиджак. Бант на шее.
Лицо человечка во сне слегка оплыло, зарозовело, оно было круглое, с пуговкой носа и задорно вздернутыми рыжеватыми бровями.
Короткие баки. Залысина на лбу. Жабо второго подбородка, сейчас особенно видное. Прислуга? Охрана? Гость?
Сквозь шторы пробивалось солнце. Пятна золотого света пританцовывали на потолке и на стене, разрисованной в щемяще-знакомое белое и голубое, морское.
Я приподнялся на локте, с легкой грустью узнавая старую свою комнатку с маленьким столом и настоящим штурвалом, вырастающим из стены. Все сохранилось, даже карта, на которой я намечал маршруты своих будущих плаваний.
Видимо уловив мое движение, человечек прекратил храпеть. Светлые, ласковые глаза, открывшись, нашли меня.
– А, проснулись? – обрадовался человечек.
Я кивнул.
Он подал ладонь:
– Репшин. Яков Эрихович. Так сказать, ваш семейный доктор.
– А, извините, был же…
– Альберт Юрьевич? Роше? Так полтора года как умер, – Репшин вздохнул. – Прекрасный был специалист, Благодати ему. Я у него в учениках ходил. А вас, Кольваро, то есть семейство ваше, он вроде как по наследству мне и передал.
Репшин улыбнулся.
Какое-то время мы изучали друг друга.
– Ах, Бастель, Бастель, – сказал наконец Репшин, наклоняясь, – что ж вы довели-то себя? Сейчас, конечно, получше, но вчера, голубчик…
– Как вчера? – хрипло произнес я.
– А так, – доктор цепкими пальцами поймал мою кисть, развернул к себе, – провалялись вы без малого двадцать шесть часиков. И, доложу я вам…
– Постойте, – сказал я, отдергивая руку, – мне нужно…
Откинув одеяло, я попытался встать.