Мы ехали мимо тел других мужчин, женщин и еще четырех детей, очень грязных на вид при дневном свете, ехали к деревне; теперь мы знали, что ее безмолвие означало смерть и ужас. На окраине были низкие глиняные стены, загоны для овец, и на одной из них виднелось что-то красно-белое. Я пригляделся и увидел тело женщины, перекинутое через стену животом вверх и пригвожденное штыком, жутко торчащим наполовину между ее голыми ногами. Она была беременна, и вокруг лежали другие, наверное, человек двадцать, убитых разнообразными способами, но разложенных с извращенным вкусом.
Зааги разразился диким приступом смеха, еще более отчаянного под теплым солнцем и среди чистого горного полуденного воздуха. Я сказал: «Лучшие из вас принесут мне как можно больше турок мертвыми», — и мы обратились вслед за удаляющимся врагом, пристреливая по пути тех, кто отбился в дороге и умолял нас сжалиться. Один раненый турок, полураздетый, не мог стоять, он сидел и плакал перед нами.
Абдулла отвернул верблюда, но Зааги с бранью преградил ему путь и всадил три пули из автомата в его обнаженную грудь. Кровь брызгала, пока билось его сердце, тук, тук, тук, все медленнее и медленнее.
Таллал видел все, что видели мы. Он издал стон, как раненое животное, потом поскакал на возвышение и застыл там на своей лошади, весь дрожа и не сводя глаз с турок. Я двинулся, чтобы заговорить с ним, но Ауда поймал мои повода и остановил меня. Таллал медленно-медленно натянул вокруг лица головной платок, и вот, казалось, овладел собой, потому что, вонзив шпоры в бока лошади, поскакал очертя голову, пригнувшись и раскачиваясь в седле, прямо на главные силы врага.
Он долго скакал вниз по мягкому склону и через ущелье. Мы застыли, как каменные, пока он мчался вперед, цокот подков неестественно громко отдавался в наших ушах, потому что мы прекратили стрельбу, и турки тоже. Обе армии ждали; и он скакал в вечерней тишине, пока не приблизился к врагу. Тогда он выпрямился в седле и дважды прокричал свой боевой клич: «Таллал, Таллал!» оглушительным голосом. Сразу же загрохотали их винтовки и пулеметы, и он, вместе с лошадью, изрешеченный пулями, упал мертвым на острия пик.
Ауда был холоден и мрачен. «Да смилостивится над ним Бог; мы отплатим за него». Он дернул повода и медленно двинулся на врага. Мы созвали крестьян, опьяненных страхом и кровью, и послали их с двух сторон против отступающей армии. В сердце Ауды пробудился старый боевой лев, снова сделав его нашим природным, неизбежным вождем. Умелым маневром он загнал турок на неровную землю и расколол их на три части.
Третья часть, самая малая, в основном состояла из немецких и австрийских пулеметчиков рядом с тремя автомобилями, и горстки верховых офицеров и солдат. Они сражались великолепно и отбрасывали нас снова и снова, вопреки нашему упорству. Арабы бились, как дьяволы, пот слепил глаза, от пыли першило в горле; пламя жестокости и мщения, пылавшее в наших телах, так корчило их, что они были едва способны стрелять. По моему приказу мы не брали пленных, единственный раз за всю нашу войну.
Наконец мы прорвались через этот стойкий отряд и стали преследовать два оставшихся. Они были в панике; и к заходу солнца мы истребили всех, кроме ничтожных остатков, уцелевших за счет тех, кого они потеряли. Отряды крестьян вливались в нашу атаку. Сначала у них было одно оружие на пять-шесть человек; но затем один захватывал в бою штык, другой — саблю, третий — пистолет. Через час те, кто пришел пешком, были на ослах. Потом у каждого уже было по винтовке и по лошади. Когда наступила ночь, лошади были навьючены, а по плодородной равнине были разбросаны тела убитых людей и животных. В безумии, порожденном ужасами Тафаса, мы убивали, убивали, стреляя даже в головы упавшим и в животных, как будто их смерть и потоки крови могли утолить наши муки.
Только один отряд арабов, не слышавший наших вестей, взял пленными последние две сотни людей из центрального отряда. Они сопротивлялись недолго. Я подошел узнать, в чем дело, и был бы не слишком против того, чтобы оставить уцелевшим жизнь, как свидетелям расплаты за Таллала; но позади них человек на земле что-то истошно закричал арабам, и они, бледные, подвели меня к нему. Это был один из нас, с раздробленным бедром. Кровь хлынула, залив вокруг него всю землю, и он остался умирать; но даже тогда его не пощадили. В духе сегодняшнего дня, его мучили и дальше — плечо и вторую ногу ему пригвоздили штыками к земле, как у насекомого на булавках.
Он был в полном сознании. Когда мы спросили: «Хассан, кто это сделал?» — он поднял глаза на пленных, которые жались друг к другу, совершенно сломленные. Они ничего не сказали, прежде чем мы открыли огонь. Наконец их куча уже не двигалась; и Хассан был мертв; и мы снова сели в седло, и медленно поехали домой (домом для меня был ковер в трех-четырех часах езды отсюда, в Шейх-Сааде), во мраке, где теперь было так зябко, когда зашло солнце.