«Помните, как Вы ждали осени? И вот пришла осень. Вот она, такая скучная и дождливая. Печальная. Пришла и покорила Вас, как покоряли уже и белые ночи, намеки ночей, и летнее небо, и даже белые цветы яблони. Весной у Вас были весенние, такие радостные глаза и наивные губы. Весной Вы ждали любви.
А когда пришло лето, городское и душное, Вы как-то изменились. В Вас ничего не осталось весеннего. Летом Вы хотели любви, ибо всегда Вас все подчиняло. Весной Вы были весенняя, летними ночами знойная и чувственная, вечером часто такая же грустная, как задумчивые сумерки. И обаятельное утро рождало в Вас новое. Вас все подчиняло.
И вот пришла осень… Посмотрите — она во всем сейчас. Даже в сумеречных Ваших мыслях. Даже в Ваших глазах. И эти капли дождя, вот что бьют по стеклу, похожи на Ваши слезы. На Вашу большую, осеннюю печаль. Они беспокоят».
«И мы должны любить ложь. И мы верим ей, ибо как можем мы поверить правде, если правда всегда скучна и часто уродлива, а ложь нежна, красива и таинственна».
Это ж надо так оторваться от гордых поступей пролетарских масс!
Есть, правда, и бодрые письмишки. Летом семнадцатого буржуазное временное правительство на безрыбье назначило Мишеля начальником почт и телеграфов аж целого Петрограда. Но до него тогда еще не дошло, куда дело сползает, он в силу своей упадочности начал разлагаться, заскучал и отъехал в адъютанты пешей Архангельской дружины какого-то там ополчения. И через месяц после Великой Октябрьской Социалистической Революции снова разливался на бумаге самым настоящим буржуазным декадентом.
Ах-ах, я хочу дотронуться рукой до зайчика, ах-ах, это кусочек северного солнца, его здесь любят, оттого что оно тут такое редкое и слабенькое, ведь люди могут любить только то, к чему не привыкли, ах-ах, я лежал на шкуре медведя и был влюблен в солнечный зайчик и в вас, и мне хотелось хоть сию секунду уехать к вам и целовать ваши холодные пальцы, — и вот на такую упадочность он, я извиняюсь, переводил дефицитный бумажный материал. Он-де метался по комнате и просил бога
Неужели и Оскар Уайльд плел такую же чепуховину? Не удивляюсь, что его немчура расшлепала.
Мамочке-то своей он писал посерьезнее в декабре семнадцатого. Что здоровьишко пошаливает — нервишки да сердчишко. Да и как тут не хворать — не знаешь, чего завтра свалится на голову, куда придется определяться, в швейцары или в грузчики. Офицеры-то нынче не в моде, вот и хвораешь.
А еще ведь недавно радовался, что попал на Север, — ни тебя никто не трогает, ни ты никого не кусаешь. Гимназистки глазки строят, провинциальные дамы про кого-то намекают, и всем весело.
А потом пришли солдаты и погоны сняли. И, что самое обидное, жалованьишко отняли. И стали все бывшие самые простые и бедные. А на них еще и пальцами показывают: у-у, дескать, буржуй нерезаный! И каждый плюет и язык кажет.
И за что бы, горевал Мишель, такое обращение, революций мы не пущали, с оружием в руках никуда не совались, сидели себе смирно, а революционным массам все, дескать, мало.
Но личная жизнь, как потом вспоминал Мишель, тянется во всякие времена. Бывшие гимназистки все равно глазки приятные делают, а бывшие дамы, ухмыляясь чрезвычайно, кого-то пророчат. Вам-де теперь необходимо жениться. Как будто предлагали невыгодную, но единственную сделку, а иначе, мол, еще хуже будет. И кое-кто таки признал это за лучшее и мудро решил расписаться.
Но Мишель на этот счет мамочке отзывался очень до крайности гордо: мудрость подобная пригодна кроту! А женщины тамошние для него все равно что обезьяны с ихними смешными ужимками и обезьяньими ласками.
Сейчас не поленюсь, отыщу дословную выпись.