«Здесь, на Севере, одинокая могила моей юности. И здесь же венок, сплетенный из милых, старых нелепостей!
Как жаль мне своей юности!.. Как плакал я, когда сплетал этот венок из прошлого… И нельзя уже мне вернуться назад, ибо узка и опасна тропинка юности, ибо кругом нее бездна. А кто раз упал и кто ударился о землю, тот верит уже только земле. Нет мне дороги назад! И должен я, как слепец, протягивать свои руки и идти ощупью, чтоб увидеть землю. Боюсь бездны, боюсь и не верю небу… И Вас на пути своем беру теперь за руку и тихо говорю: „Не говори мне больше о небе, дай мне земное, а надземное я уже видел… Когда падал“».
И чем еще напоследок порадовал:
«Если было Вам больно, Вера, и если слезы были на Ваших глазах, простите меня, как я простил Вас. Но как был бы я рад, если б действительно было больно».
Скажите, можно за такого упадочного декадента, а по-простому, я извиняюсь, пижона, выскочить замуж? А она таки на революционном безрыбье все ж таки выскочила.
Со второго, правда, раза. Первую попытку Мишеля она до крайности гордо отвергнула — кто-то там, видно, такой у ней на горизонте в это время обрисовался получше. Но так куда-то и уплыл за горизонт, не дурак, видно, оказался расписываться с дамочкой, не умеющей шагать в ногу со временем. Надя, тьфу, Вера даже и во второй раз немножко покочевряжилась, я-де желаю свободного брака, в духе освобожденной женщины. Типа какой-нибудь Клавы Цеткиной. Но тут уж Мишель вспомнил про свою хохлацко-дворянскую реакционную честь: брак так брак, и никаких там этаких свобод! Не в театре, говорит!
При подобных классовых противоречиях довольно-таки трудновато создать здоровую советскую семью. Эти бывшие отсталые интеллигентики про каждый свой чих старались чего-то записывать, и впоследствии времени эта упадочная Вера тоже написала, что она никогда не могла очень уж чересчур «жертвенно» любить Мишеля, она завсегда, наоборот, требовала евойной любви и в итоговом развитии оказывалась несчастная, потому что у ней никак не выходило ее получить — такую любовь, какую ей надо. А чего, она спрашивала по прошествии лет, ей надо было делать? И сама себе отвечала: наверно, больше надо было интересоваться его «душой», его «мыслями», а не бросаться, как дурочке, в его объятья, чуть только они оставались вдвоем. Быть, вспоминала она, для него другом, женой… А она была всего только «любовницей»!
Хотя он и с самого начала их совместного сближенья не скрывал свои эгоистические наклонности. Был такой случай, когда при полутемном свете лампады в нетопленой комнате эта самая Вера в одиночестве плакала над грудой старых писем, а Мишель увидел еёные слезы, и нет чтобы утешить и приласкать, а наоборот: «У вас, как я погляжу, плохое настроение?» Повернулся на каблуках и ушел. Такой вот был гусь.
А еще она как-то у него игриво поинтересовалась, чего, мол, для вас имеется самое главное в жизни? Она, конечно, ожидала, что он скажет, конечно, вы, мон анж, а Мишель вместо этого по-пролетарскому рубанул: конечно моя литература.
Это он про свою упадочную оскароуайльдовщину. Мишель ее даже в какую-то пролетарскую газету отправлял, но там его по-партийному отбрили на последней странице: нам нужен ржаной хлеб, а не сыр «бри». Вот после этого-то Мишель бравурными темпами и перестроился на материалистические рельсы. В следующем мне подвернувшемся письме к супруге он ни про какие такие солнечные зайчики и упадочные слезинки на стеклах уже не вспоминает, а ведет вполне ответственный семейный разговор: