Вот я, мне так кажется, и заглянул в дочкину внутреннюю психику. Большевики отобрали у ней отца, но взамен возвернули еще более лучшего. Это как если бы фашисты взяли Ленинград и еёного мужа расшлепали, но взамен этого главный фашист взял бы ее, я извиняюсь, в полюбовницы. И она обратно бы сделалась счастливая и довольная.
Но, рассуждая с другой стороны, чего с нее и взять? Энти три Мишеля предали, идеалистически выражаясь, свои божественные дары ради доходов, удобств и орденов, да еще надежд на Сталинские премии, а адмиральской дочке и предавать было нечего. Никаких таких талантов и поползновений у нее отродясь не водилось. Она выбирала между жизнью и смертью, а позабыть-то ей требовалось всего-то ничего — убийство отца и надругательство над матерью. Плюнуть и растереть.
Расплата
Я пощупал, много ли еще осталось дочитывать, — оказалось, довольно порядочно. Не пожалел Феликс трудов, глубоко запустил когти в чужие раны.
И правильно сделал, исследователь не должен деликатничать. Какие могут быть диагнозы, если диагност запретит себе упоминать о сифилисе и геморрое?
Другое дело, что мне уже поднадоели подробности, когда конечный вывод и без того совершенно ясен: все советские писатели — трусы и приспособленцы. И я был бы этим совершенно доволен, если бы зуд в груди не усилился до такой степени, что мне уже хотелось запустить туда когти.
Бессильно почесывая грудь, я начал пролистывать страницы, останавливаясь лишь на том, за что зацепится глаз. Феликс явно снисходил только к тем, кого посадили, а еще лучше — расстреляли.
Снисходил, и зря. Быть посаженным, расстрелянным или подохнуть от вируса — заслуга в этом одна, нулевая. Я испытывал гордость, что теперь по части принципиальности не уступлю и самому Феликсу.
Правда, поэту-бухгалтеру Феликс прощал его «Горийскую симфонию» за то, что в своих столбцах тот гениально прикидывался дебилом — тоже строил рожи победившему жлобству, а на допросах сутки за сутками сидел на стуле без сна и еды, разорвал ботинки, чтобы выдержать боль в отекших ступнях, а потом забаррикадировался в зарешеченной камере и начал отбиваться от палачей шваброй, — врачи удивлялись, как после такого избиения у него уцелели внутренние органы. На «общих» его тоже не раз спасали только чудеса. Но однажды на сопке он сорвал большой красный цветок и сказал, что и мы после смерти станем такими вот цветами и будем жить совсем другой, непонятной нам сейчас жизнью. Потому что атомы, из которых мы состоим, сами одушевленные существа.
Феликса восхищало, что кто-то мог верить в подобную белиберду, а не в марксизм-сталинизм.
Ладно, согласен, за белиберду ему можно выдать орден. А за «Горийскую симфонию» в честь дерзкого властелина — клеймо приспособленца. Пусть так и носит оба эти украшения.
Зато Русский Дэнди, именно Дэнди, наоборот, приглянулся Феликсу тем, что всю жизнь морочил кому-то голову. Возвышенному Гаэтану наболтал, что все их поколение сплошные наркоманы, что их ничего не интересует, акромя стихов, а виноваты нынешние поэты: мы просили хлеба, а вы нам давали камень. Конечно, считал Феликс, эстет Дэнди был не так глуп, чтобы просить у поэтов хлеба. И своей поэтической смесью футуристических восклицаний и символических шепотов он тоже хотел подразнить небожителя, ибо лучше всех знал цену таким коктейлям. И к большевикам он наверняка примкнул смеха ради: про его участие в битвах известно только с его слов, очевидцы вспоминают лишь о том, как он появлялся в киевском кафе «ХЛАМ» (художники, литераторы, артисты, музыканты) с головы до ног в черной коже и с огромным маузером в деревянной кобуре и читал по-французски Верлена, а по-английски Уайльда. За его кожаной спиной осторожно шептали: «Поэт-комиссар».
Но еще больше устрашали его стихи:
В двадцатом его назначили комиссаром подмосковной школы военной не то маскировки, не то разведки, где он учил курсантов пользоваться ножом и вилкой и подавать дамам манто. Оттуда он каждую ночь мотался в «Стойло Пегаса» поражать богему военной формой и чтением наизусть всей русской и европейской поэзии. Однако недолго музыка играла, недолго фраер танцевал. Той же весной Дэнди был приговорен к расстрелу за предумышленный развал маскировки, порочащие связи и подготовку вооруженного ограбления. Страшнее всего было, вспоминал он, когда спарывали комиссарскую звезду. Но в итоге он отсидел всего восемь месяцев и был освобожден по ходатайству Луначарского.
Отсидел меньше, чем младенец в утробе матери, но достаточно, чтобы переродиться.