Тогда — в чем же она? В отчаянно неудавшейся семейной жизни? Увы. Все та же Анна Петровна Керн, своднически способствовавшая тому, чтобы ревность Дельвига имела все основания, писала в начале 1831 года Алексею Вульфу, «соблазнителю», и средь новостей и болтовни спохватывалась: «Забыла тебе сказать новость: Б. Д. <Барон Дельвиг> переселился туда, где нет «ревности и воздыханий».
Характерна не только небрежная скороговорка, как бы предвещающая забвение (и публики, и жены) и шокировавшая даже грешного Вульфа, но и то, от чего ушел Дельвиг: от удела рогоносца.
Вот она, болевая основа повести, вот одна из причин, почему рука
Однако таинственность гибели этим — даже этим — не исчерпать. Вряд ли и вообще тут достигнешь донышка; поэтов заставляют страдать причины, нами подчас не ощутимые, и поди объясни, почему Дельвиг постоянно предсказывал себе раннюю смерть — начиная с Лицея.
Правда, сперва такие стихи — о смерти, о старости — ничуть не печальны. Наоборот! Лестно в юности воображать себя старцем: «Друзья, друзья! я Нестор между вами…» Легко писать о кончине, которая далека от тебя, как конец света, когда ужас несуществования не коснулся души всерьез и может излиться шаловливой фантазией:
Небытие — как тень веселого бытия.
Но вот что напишет человек перестрадавший, находясь на пороге перехода в иной мир, и речь его снова почти безмятежна, спокойна, будто разговаривает он с привычным собеседником:
Все тот же Вяземский, долгое время почти не знавший Дельвига и сблизившийся с ним незадолго до его конца, вспоминал: «…речь наша как-то коснулась смерти. Я удивился, с какою ясною и спокойною философиею говорил он о ней: казалось, он ее ожидал. В словах его было какое-то предчувствие, чуждое отвращения и страха; напротив, отзывалось чувство не только покорное, но и благоприветливое».
Вот и в стихах Дельвиг деловито договаривается со смертью, убеждая ее не приходить ни утром, ни днем, ни вечером, не отнимать его ни от муз, ни от друзей, ни от Вакха, с которым поэт водился-таки, заслужив в «Онегине» строчку-воспоминание: «…как Дельвиг пьяный на пиру».
Свидание назначается на часы, когда жизнь пуста. Опустошена:
И мороз подирает по коже от сдержанного спокойствия:
О, тут было, что сдерживать, и мирная мудрость не всегда удавалась. «За что, за что ты отравила неисцелимо жизнь мою? — станет бессмысленно, бестолково спрашивать растерянный супруг, будто любят или не любят за что-то. — И много ль жертв мне нужно было? Будь непорочна, я просил…» Еще не легче и не логичней; но именно эти стихи тщательно зачеркнуты в рукописи. «Покров тайны» опущен, оскверненный альков тщательно задрапирован.
«Душа обязана трудиться», — скажет поздний поэт, а уж мы эту сентенцию зацитируем до затрепанности. Что ж, душа Дельвига трудилась неравномерно. Нередко оказывался прав Гоголь, сказавший о нем: «…поэт-сибарит, который нежился всяким звуком своей почти эллинской лиры» (это как раз об идиллиях). Но в высших своих проявлениях, а чтоб застраховаться от преувеличений, скажем: в высшем, в одном, Дельвиг — поэт огромного духовного напряжения.
Говорю об «Элегии», которую мелодия лицейского друга Миши Яковлева, «паяса», сделала общеизвестной (одновременно и смазав, обезличив, обобществив, что в подобных случаях неизбежно, уникальность запечатленного состояния):