Это Кюхельбекер. А Вяземский вдруг, словно вспомнив молодые строчки Дельвига: «Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко: так не с охотою мы старый сменяем халат», переиначит их горько и желчно:
Вроде бы — похоже, тем более (как, на нынешний взгляд, ни
Дельвиг-то — отбыл. Как и Пушкин. И причина, в общем, одна и та же; ее потом назовет Блок: «Пушкина… убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха».
Дельвиг не умел быть, по Вяземскому, термометром, бесстрастно фиксирующим перепады температур. У него были и более слабые легкие, чем у Пушкина: ему намного раньше недостало воздуха, недостало сил самую усталость, обращать в мудрость и, больше того, в жажду жизни — тех сил, что еще несколько лет находил в себе Пушкин. Отнять у него «покой и волю», а с ними и вкус к бытию оказалось проще. Но его драма — не только индивидуальная, она — общепоэтическая, даже общероссийская; не зря же его «Элегию», словно отходную, пошлют вослед Блоку, погибшему от очередного «отсутствия воздуха».
«Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы? — лукаво спрашивал Пушкин. — В веке железном, скажи, кто золотой угадал?» И возможно, умысел дружеского мадригала не шел много далее каламбура насчет «Северных цветов», альманаха, который издавал Дельвиг. Или — его же обычая поселять героев идиллий, жанра, связанного с именем эллина Феокрита, среди нашей суровой природы: «Лилета, пусть ветер свистит и кверху мятелица вьется…» (не слишком ли зябко для Лилеты и Дафны?). Хотя именно это — вряд ли: географическая мака рои истина была свойственна и Батюшкову, и Кюхельбекеру.
Так или иначе, Пушкин, шутя, награждая комплиментами друга, действительно
Такая вот перекличка — а начал ее Дельвиг. Обрусевший немец, русский поэт, который выразил сущность и судьбу дела, коему отдал жизнь, быть может, даже нагляднее, чем — представьте — сам Пушкин. (Снова не парадокс: у гения все уникально и неподражаемо.) А дело — известное: пробуждать вопреки жестокостям всех веков добрые чувства, упрямо взращивать розы любви, независимости, свободы в климате, традиционно плохо для этого предназначенном.
Все равно — «орангутангом душа жить не может».
Во всяком случае, это
НЕДОНОСОК,
или РУССКИЙ ИЗГОЙ
Евгений Баратынский
Мне любо это заточенье…
В воспоминаниях о Корнее Чуковском, принадлежащих поэтессе Маргарите Алигер, есть прелестнейший эпизод, смысл которого вряд ли уловлен самой восторженной мемуаристкой.
Было так. Корней Иванович зашел к соседу по переделкинской даче, застал там свою будущую воспоминательницу, осведомился, есть ли в доме Баратынский, и, взявши томик, принялся читать вслух. А предварительно посулил, что сейчас покажет, «на что способен ваш брат», то есть стихотворец.
Стихотворение было выбрано из самых известных — «Признание»: