Рукопись Булгарин сберег; это, впрочем, небольшая заслуга, чего не сказать о другом исполненном поручении. Вечером 14 декабря 1825 года, после того, как мятеж на Сенатской был разгромлен, Булгарин явился домой к ожидавшему ареста Рылееву. Тот его выставил, сказав: «Тебе здесь не место. Ты будешь жив, ступай домой. Я погиб! Прости! Не оставляй жены моей и ребенка». Поцеловал прощально и отдал сверток своих рукописей, каковые Булгарин и сохранил, не выдав III отделению. Можно сказать, не исполнив гражданского и даже служебного долга.
Дружба Рылеева и Булгарина — тоже история из занимательных, уже больше льющая свет на характер второго из них. Надменному Грибоедову Булгарин служит, обожая его, преклоняясь перед талантом, изредка фамильярничая, но остерегаясь гнева. С Рылеевым дружба была на равных.
Сегодня преувеличивают рылеевскую проницательность, вспоминают две фразы, сказанные Фаддею насчет издаваемой им газеты: «Когда случится революция, мы тебе на «Северной пчеле» голову отрубим». И еще: «Ты не «Пчелу», а «Клопа» издаешь». Но близость здесь явственней разногласий: вольнб было ругать Булгарина за конформизм, когда не скрывалось главное — близящаяся «революция», которую — и Фаддей Венедиктович это знал — собирался возглавить Рылеев. Не зря же, когда у Булгарина вышла ссора с Дельвигом и предполагалась дуэль, секундантом того, кого после сравнят с королем стукачей, с французом Видо-ком, без колебания согласится быть не кто иной, как Кон-дратий Рылеев.
Конечно, дело и в беспечности Рылеева со товарищи, оказавшихся скверными конспираторами, и в общей атмосфере краткого междуцарствия в декабре 1825-го, когда было неясно, чья возьмет, а уж либеральничать почиталось хорошим — и неопасным — тоном. Так что за два дня до восстания в компании будущих героев и жертв отважно витийствовали не только Булгарин и осторожный Греч; даже и граф Хвостов, оказавшийся тут же и увидавший, что в его сторону кивают (при нем, дескать, лучше держать язык за зубами), обиженно возопил: «Не опасайтесь! Не опасайтесь! Я либерал, я либерал сам!» Но главное — то, что еще не пролег резкий рубеж между лагерем, куда начал откочевывать Булгарин, и лагерем тех, кто, при всем различии взглядов, считались неблагонадежными.
Ждать, однако, оставалось недолго. Уже 15 декабря Фаддей Венедиктович бойко давал показания против бунтовщиков, описывал приметы бежавшего Кюхельбекера, и, хотя его враг, издатель-соперник Воейков рассылал письмо, утверждавшее, будто не все «возмутители и элодеи» арестованы, на свободе еще Греч и Булгарин, последний успел доказать делом, по какую сторону рубежа отныне твердо решил находиться.
…Во времена, когда возникает возможность осознать и, осознав, безнаказанно произнести вслух, что нечто в нашей истории было совсем не так, как преподносилось официально, появляется и соблазн метнуться в другую крайность: даже совсем не так! Вот и насчет фигуры Булгарина, для которой не находилось других слов, кроме «доносчик», «продажный журналист», «агент III отделения», нашлось вдруг такое: «социальный мыслитель высокого ранга» (А. Янов)! Прямо не Фаддей Венедиктович, а Михаил Никифорович (Катков). Или — это уже в статье А. Рейтбла-та — не только бережно упомянуты заслуги перед архивом Рылеева и первая публикация отрывков комедии Грибоедова, но сам «громадный успех» булгаринского романа «Иван Выжигин» подается вроде как победа всей российской словесности.
Между тем многое было действительно не совсем так. Начиная с внешности Булгарина, роль которого в советских биографических фильмах неизменно поручалась малорослым актерам, — как видно, нравственное ничтожество хотелось закрепить и физически: этакий катышек-шарик, комочек трусости и лакейства. Хотя, скажем, Авдотья Панаева запомнила его таким: «Черты его лица были вообще непривлекательны, а гнойные, воспаленные глаза, огромный рост и вся фигура производили неприятное впечатление. Голос у него был грубый, отрывистый; говорил он нескладно, как бы заикался на словах».
Да, по правде, как раз этот топорный облик — солдафона, а не втируши — соответствует булгаринской биографии. Даже (или тем более) в издевательском ее варианте, в пародийном контексте, который представил в 1831 году Пушкин — на потеху читающей публике и в назидание самому герою памфлета, с кем велась ожесточенная полемика. Этот план-конспект и предварялся угрозой, что может быть развернут и разъяснен —