Тут и сам ум — тот самый, который «слишком», — может стать ограничителем фантазии, этого синонима «глуповато-сти», легкомыслия. Вообще — разве не легкомыслен тот, кто, вопреки будням действительности, требующим от человека совсем иных проявлений, чем мечтательность и фантазирование, все же строит воздушные замки, играет созвучиями, выдумывает никогда не существовавших людей или мелодии, из коих не извлечешь никакой пользы?.. «Когда бы все так чувствовали силу гармонии? но нет: тогда б не мог и мир существовать; никто б не стал заботиться о нуждах низкой жизни…» — здесь даже пушкинскому Моцарту как бы чуточку совестно от своей легкомысленной бесполезности…
Степан Никитич Бегичев вспоминал слова, сказанные Грибоедовым перед последним и роковым отъездом в Персию: «Я уже говорил тебе при последнем свидании, что комедии больше не напишу, веселость моя исчезла, а без веселости нет настоящей комедии». Однако Петр Андреевич Вяземский, совершенно согласившись с последними словамн, счел необходимым добавить: «Но дело в том, что в комедии «Горе от ума» именно нет нисколько веселости. Есть ум есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь; есть, здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки; все это есть — и в изобилии. Но
Если не искать здесь того, что было в весьма схожих словах Ходасевича, решения задвинуть «Горе» на второй план искусства, то точнее Вяземского трудно сказать — и трудно лучше его объяснить сложность постановки «Горя» на сцене. Да, «ум озлобленный», — сказал о Грибоедове Пушкин, имея в виду именно своеобразие ума, а не душевную черствость; недаром сразу, впритык к двум этим словам, через запятую следует вроде бы противоречащее: «его добродушие». Но то, что дотошно перечислено Вяземским, и оказалось — не недостатками, нет, как, впрочем, и не достоинствами, а просто особенностью комедии; то, что определило неповторимость ее (так как все эти качества, ум, насмешливость, острота, мало что изобильны, но и находятся в степени превосходной, как сам Грибоедов превосходил в них чуть ли не всех своих современников), — словом, именно это могло… Выражаюсь со всей деликатностью: могло стать одной из причин того, что «творчество не пошло».
«Горе от ума» оказалось в положении незаконнорожденного дитяти, которое ухитрилось усвоить наилучшие черты родителя, но, ставши предметом его гордости, стало и ревнивым укором. Самим своим совершенством оно, возможно, будило в нем раздраженные мысли: отчего другие создания не столь хороши?
Сохранивший способность к отчуждению ум охлаждал увлечение новыми замыслами, что составило драму писателя Грибоедова, — а в пределах комедии, между прочим, определило и драму его героя, чей ум оказался в сходственном положении. Только не по причине природной склонности, а потому, что, согласно фабуле, Чацкий долго отсутствовал в фамусовской реальности, став чужаком и человеком со стороны.
Пушкин был, естественно, прав, сказавши, что его ум заемный, что Александр Андреевич нахватался у Александра Сергеевича. Прав, однако, и Гончаров, заявивший, что Чацкий «положительно умен» — прав в том смысле, что уж тут главенство ума над всеми прочими качествами, эта авторская, Грибоедовская черта, врученная персонажу вместе с собственным именем, доведена до химически чистого состояния. До схемы? Пожалуй, если опять же не свести это к
«Не человек, змея!» — скажет о нем «в сторону» Софья, едва он заденет милого ей Молчалина, но решится и прямо аттестовать его привычку резать в глаза и за глаза правду-матку:
Чацкий отшутится и даже чуть позже — возможно, не без смущения — осознает комизм своего напора («Я сам? не правда ли, смешон?»), а Грибоедов, конечно, с Софьею не согласится. Однако потом в русской драматургии косяком пойдут получацкие, четвертьчацкие, дроби и того мельче, постепенно лишаясь не только значительности родоначальника, но и… Еще не авторского сочувствия, нет, резонер на российской сцене долго будет в чести, а — родственной связи с автором. Тем более — двойничества. Уж на что Сухово-Кобылин будет на стороне своего Нелькина супротив своего же афериста Кречинского, но разве ему, аристократу, победительному красавцу, виртуозу острого слова, не ясна смешноватость этой деревенщины, нелепого нелюдима?