Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Вот оно! Как помним, еще Вяземский замечал, что в комедиях Екатерины II встречаются дерзости, по которым тотчас узнаешь царскую руку: другому бы этого не позволили. Ибо возможны ли чувства более правильные, чем у «старшего учителя»?.. Хотя — возможны, и вот на первом представлении «Ревизора» государь Николай Павлович смеется и аплодирует, решившись либерально сказать, что в комедии и ему перепало, а министр финансов граф Канкрин тем не менее позволяет суждение, что не стоило ехать смотреть столь глупую фарсу. Хотел бы я знать, был бы он независим в своих словах, если б ему «Ревизор», напротив, пришелся по вкусу, а император покинул бы, осердясь, свою ложу?

Смелая критика справа, считая по старой русской привычке (ныне отмененной и перелицованной) за правую сторону тех, кто, в отличье от «левых листков», стоит за властей, за их непреклонную жесткость, — это та степень свободы, которую позволяет себе холоп. Так что нечего удивляться, что Булгарин уже в 1826-м, едва успевши отмыться от репутации рылеевского дружка (и, не забудем для справедливости, храня в тайнике рылеевские бумаги), представит записку в правительство, ну прямо с отчаянием смертника перечисляя отечественные пороки: «В финансах — упадок кредита, торговли и фабрик, истребление государственных лесов… В юстиции — взятки, безнравственность… В министерстве внутренних дел — совершенный упадок полиции и безнаказанность губернаторов… В военном министерстве — расхищения».

Пестель! Чаадаев! Герцен! Передавая эту записку наверх, управляющий III отделением фон Фок даже из осторожности кое-какие резкости вычеркнул.

Секрет этой отваги прост — да и нету его, секрета. Как лишь на первый, наивный взгляд покажется странным яростный пафос борьбы со всеобщей бедой, цензурой; Фаддей Венедиктович будет, к примеру, срамить цензора Фрейганга, который вымарал выражение «исполать вам», решивши, что «исполать» — слово матерное. Даже дойдет до обобщений: «…Взгляните на нынешних цензоров! Кто с борка, кто с сосенки!.. Цензор Крылов признан негодным занимать место адъюнкта статистики в университете, куда девать его? В цензоры! Этот человек почти идиот, туп, как бревно!» Но взывать он станет — к кому, куда? В III же отделение. И — вот ради чего: «Вместо того, чтобы запрещать писать проти-ву правительства, цензура запрещает писать о правительстве и в пользу оного».

Много позже адвокат Федор Плевако найдет формулу поуклончивее: цензура — вроде свечных щипцов, которые снимают нагар и помогают свече светить ровно. Но и обращаться он будет не к тем, кому внятен язык докладной записки или доноса.

За свободу монопольного права возносить власть, а, при случае и в умеренных дозах, позволять себе упрек в ее адрес — за свободу, дающую власть над публикой, прежде всего, конечно, коммерческую, Булгарин готов был платить чем угодно.

Стукач, доносчик, агент, Видок — точно так. Но причиной тому была не патологическая страсть к доносительству, смолоду вовсе не наблюдавшаяся, даже не одна лишь потребность искупить былые грехи, тем паче — не страх, ибо, случалось, Булгарин и зарывался, напарывался на начальственный гнев. Совсем другие страсти владели им — а по сути, одна-единственная, необоримая, всепоглощающая. «…Булгарин не был прямым политическим осведомителем, и все дело было сложнее», — утверждает Вадим Вацуро, и если «не был» можно оспорить, так как сам Бенкендорф, раскричавшись на Дельвига, в горячке не скрыл, что о его противоправительственных разговорах «доносит Булгарин», то с тем, что «сложнее», надобно согласиться. Да: «Он был политическим конформистом, но прежде всего был литературным буржуа в феодальной России. Он не нападал, а защищался, сохраняя свою собственность — газету, подписчиков, покупателей.

И здесь он не разбирал средств…»

Средства, как водится, оправдывались целью — победно достигнутой. В начале тридцатых годов тираж «Северной пчелы» был 4000: по тем временам цифра ошеломляющая (для сравнения — всего сто подписчиков в эту же пору на «Литературную газету», правда уже перешедшую от Дельвига к Оресту Сомову и увядающую). Презираемый Пушкиным роман «Иван Выжиги н» за пять дней 1829 года расходится в 2000 экземпляров, за два года — в 7000, а тиражи самого Пушкина — 1200, много, если 2400, для него это уже желанный успех.

Не перевести ли голые цифры на хруст ассигнаций и звон серебра? Разница выйдет еще эффектней: «…Булгарин и Греч, продолжая издавать «Северную пчелу» и «Сын Отечества», получали в год чистого дохода около 20 тысяч серебром (около восьмидесяти тысяч ассигнациями)… — Подсчитав это, Натан Эйдельман не удержится от нашего общего, ревниво-болезненного сравнения: —…Между прочим — вдвое больше, чем весь капитал, поставленный несчастным Германном на первую карту, и не намного меньше пушкинских посмертных долгов».

Перейти на страницу:

Похожие книги