«Драматического писателя должно судить по законам…» — сомнительная истина, вернее, сомнительно ее продолжение («…им самим над собою признанным»), а еще верней, наше распространенное толкование этого npoдoлжения. И дело не в том, что это лазейка для всем неумех, ищущих в ней оправдание своей эстетической беззаконности: я хочу, и все тут. О таких речь не идет Просто законы признанные над собою художником, — они только признаны, выбраны, но не созданы. Это общие законы искусства, и если ты признал над собою их власть, то, как говорится, будь добр.
Критикуя друг друга, притом за одно и то же, за слишком приметное вмешательство самого автора в созданный им характер, Пушкин и Грибоедов обнаруживали сходство своих положений. Оба создавали нечто небывалое, не бывшее прежде, улавливая общие законы драматического искусства и одновременно их нарушая, причем (вот она, аналогия с «Гамлетом»!) решительно не поймешь и не хочется понимать, что тут важнее и привлекательней, следование законам или нарушение их — да хоть бы и действительные оплошности!
Современники-то не сомневались, что
Щепетильности ради заметим, что насмешничать над пророчествами не приходится. Не только почтение к умнейшим из современников Пушкина и Грибоедова заставляет признать, что «на театр он не идет» или «писано совсем не для сцены» — да, перехлест, перебор, второе и вовсе ошибка, но — не глупость. То, что «Борис Годунов» по сей день не имеет на сцене конгениального воплощения, то, что
Но я сейчас — об одной из них, о грибоедовской.
Из всего, что о ней написано, предпочитаю одну фразу, больше других способную объяснить эту самую странность. То, что сказал Иван Александрович Гончаров: «Как картина, она, без сомнения, громадна. Полотно ее захватывает длинный период русской жизни — от Екатерины до императора Николая».
Вот!
Потом нечто похожее станет утверждать Юрий Тынянов. Замечательно определит Репетилова как «катастрофическую фигуру», таким образом словно бы разрешив сомнения Пушкина, разглядевшего в этом уродливо-трогательном персонаже «2, 3, 10 характеров». О самой комедии скажет:
Все верно или почти верно, но, признаюсь, мелковато — кроме прилагательного «вековой», отнесенного, впрочем, лишь к одному из явлений истории. К могучему, наиважнейшему, но к одному. Нет, объяснить грибоедовскую комедию способен только масштаб, заданный Гончаровым: «от Екатерины до императора Николая».
Перелом, катастрофа — но то и другое затянувшееся, замедленное, застывшее. «Так ярый ток, оледенев, над бездною висит», говоря словами Баратынского, взятыми из стихов, которые (люблю совпадения) молва озаглавила: «К портрету Грибоедова». И когда Гончаров говорит: «Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим», надо иметь в виду именно немгновенность смены. Немгновенность, подчеркнутую и тем, что на сцене — Москва, полупровинция, где все медлительней, чем в новой спешащей столице, и представленную всей пестрой компанией: от старухи Хлестовой, которая целиком в прошлом, притом древнем, до «человека будущего» — Молчалина. Его-то карьера не зря продолжится и за пределами «Горя», в сатирах Щедрина, чьим персонажем Алексей Степанович станет совершенно законно — и именно потому, что характер его «не довольно резко подл», то есть гениально способен к мимикрии.