Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

«…Романтизма, как философского или общественного движения, мы, русские, почти не знали. В русской жизни есть много такого, отчасти скудного и нелепого, отчасти быстро отрезвляющего людей, что смешны заоблачные грезы и полет фантазии в беспредельность. Для нас романтизм прежде всего школа, великолепная литературная школа».

Сказано ныне забытым Евгением Андреевичем (Соловьевым) в книге 1909 года «Опыт философии русской литературы».

И разве в самом деле не так?!

Это там, на «ихнем» Западе, история сложилась таким образом, что бывали «буря и натиск». В Англии, в «Освобожденном Прометее» Шелли, титан восставал на тирана. Прометей — на Юпитера. Байрон посылал Чайльд Гарольда сострадать униженной Греции (и, что важно для поэта-романтика, докажет подлинность романтического порыва своей романтической жизнью. Вернее, смертью). В Германии Клейст открывал в прошлом его родной Пруссии «трагедию рока», а уж Гофман наворотил трагическую фантасмагорию, весь мир представив чудовищным гротеском и до сих пор в этом смысле оставшись почти непревзойденным (пока не явился Кафка и вслед за ним термин «кафкианство», абсурдно-трагический ужас мира определяли как «гофманиаду»). Во Франции Гюго вздымал на вершину благородства насмешку природы, уродливого звонаря собора Нотр-Дам, и Стендаль принуждал читателей слезно сочувствовать преступному честолюбцу Сорелю…

Это — там. В России же…

Нет, разумеется, был пушкинский Алеко, его же кавказский пленник, хан Гирей и т. д. и т. п., но смирим патриотическую гордыню. Даже это, не говоря о том, что мельче, шло всего лишь вослед тому же Байрону. А когда ведущий себя «прямым Чильд Гарольдом» русский ипохондрик Онегин покинет область «смешных заоблачных грез» и лицом к лицу столкнется с отечественной реальностью, то его «полет фантазии в беспредельность» обернется нелепым убийством ни в чем не повинного Ленского и оплошностью с Татьяной…

Да, романтизма как такового в России «не случилось». Ту роль, что в Европе сыграл его тамошний вариант, у нас взял на себя сентиментализм.

На сей раз не стану, даже с помощью словаря, комментировать это явление; ограничусь всем понятной этимологией термина, возникшего во Франции, а происходящего от английского sentimental — попросту «чувствительный». Добавлю лишь, что, в отличие от того же классицизма, сентиментализм убежден: мы творим добро, подчиняясь не столько долгу, сколько своей изначальной природе. Ибо — люди!

И это уже имеет прямое отношение к Жуковскому.

Продолжу оборванную цитату из литературоведа с рифмующейся фамилией (они почему-то тут все рифмуются — глядишь, явится еще и Чуковский):

«Жуковский открыл в русской поэзии душу человеческую, психологический анализ. Это значит, что он возвел в идеал, сделал принципом своего искусства право всякой души на независимость».

И не только искусства. Принципом самой жизни. Самой судьбы.

Как Байрон?

Что ж, отчего бы не согласиться.

Василий Андреевич, этот, не чета Джорджу Гордону Байрону, бунтарю и аморалисту, кроткий человек, ангел-хранитель при строптивом Пушкине, поражает, ежели вдуматься, именно независимостью. Не вызывающей, такой же мягкой, каким был он сам, но — неуступчивой.

Хотя, случалось, и мягкость обретала жесткие очертания.

«Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был как двадцатилетний шалун, — так, после гибели Пушкина, пишет Жуковский самому Бенкендорфу. И может быть, вопреки его прямому намерению, по логике скорби и негодования, письмо к всевластному шефу жандармов оборачивайся обвинительным актом. — Ваше сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям, которые не могли дать вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение…»

«Ваше сиятельство не могли заметить… переходя к другим важнейшим вашим занятиям…» — Жуковский словно старается извинить, понять Бенкендорфа с его государственной занятостью. Но право же, для первого жандарма России получить такое письмо было куда неприятнее, чем подметные оскорбления и угрозы. Ибо вставало непримиримое противоречие между свободной поэзией и властью, не понимающей, не способной понять («не могли заметить») пушкинского величия. Для Жуковского, государственника, примирителя, — все равно наивысшего.

Перейти на страницу:

Похожие книги