Поль так и не смогла уснуть, пытаясь что-нибудь решить, и перед рассветом не выдержала, выбралась из дома и спустилась к морю. На её глазах ночь начала стираться, будто копоть со стекла, с каждой минутой воздух светлел, темнота распадалась на серый и розовый, а потом сменилась голубым. В пять утра в камнях оказалось много людей, которые плескались в прибое, смеялись, перекрикивались и не беспокоились ни о чём. Разве что грустен был арабский юноша, склеивший русскую блондинку за сорок, которая оказалась слишком пьяной — глядел на неё, как голодный на подпорченную котлету, и прикидывал, можно ли где отъесть, чтобы не стошнило. Уединением и тишиной не пахло — двое суданцев прострекотали мимо, религиозная парочка чинно проплыла, прошли вопящие девушки неопределённо гопнической национальности. Ветер принёс обрывок песни из круглосуточной кафешки — неожиданно густое рычание под рэгги. Поль так удивилась, что вытащила телефон и открыла «Шазам», надеясь и распознать группу. Песню он и правда узнал, но оказалось, что в колонках играет Боб Марли, а гроулом орёт какая-то английская пьянь. Люди очень стараются делать музыку, и у многих получается, но город всё равно миксует лучше.
И Поль подумала, что, наверное, сможет жить и во Флорике, если будет смотреть поверх голов, поверх стен, покрытых граффити, поверх голосов — туда, где небо меняет цвет, где нет ничего постоянного и плотного, где всё временно, а значит, навсегда.
Она могла переехать в конце июня или на месяц раньше, Гала была готова вернуть ей последний чек. Но пока Поль сама не знала, чего хочет, поскорей найти новое место или потянуть время, наслаждаясь мгновением тишины — будто кружевная паутинка повисла между стеблей травы, и прямо сейчас она безупречна, но вот-вот подует ветер.
Поль уже смирилась с тем, что не запоминает людей, а только разговоры и впечатления, но иногда ловила себя на том, что путает виденное с услышанным и прочитанным, и всё вместе — со снами. Иногда слушала кого-нибудь и так хорошо представляла картинку, что потом попробуй разбери, чьими глазами на это смотрела. Или обыкновенный бытовой разговор снился настолько убедительно, что через пару дней его невозможно было отличить от реальности. Изредка удавалось установить подлинность по косвенным признакам: например, когда Машенька за столиком кафе смешно рассказывала о новеньком любовнике, они заказывали кофе с кардамоном, фиолетовое солнце быстро скатывалось за горизонт и закат отражался в начищенном медном кальяне; Поль цеплялась взглядом за этот отблеск, а их стол всё время покачивался, соскальзывая с неровностей золотистой драконьей спины, на которой располагалось всё заведение и весь Яффо.
Всё, кроме этой детали, в том вечере было абсолютно правдоподобным, и потому оставался шанс, что вся её жизнь, вместе с марганцовым солнцем и шатким столиком постепенно сползёт в сны, невозможное станет вполне вероятным, а реальность окончательно сделается недостижима. Поль одолевало предчувствие катастрофы — непонятно, откуда идущее, просто казалось, что она упустила нарастание энтропии, давно не выпалывала баобабы, не чинила стены, не штопала прорехи, и вот-вот всё рассыплется само по себе. И потому сейчас ей хотелось покрепче сесть в плетёное кресло, перелить последний глоток кофе из джезвы в чашечку и дослушать историю прежде, чем дракон вздрогнет, вытянет шею, сбрасывая с себя гладкие жёлтые камни Яффо, и проглотит солнце.
Похожий миг ускользающей гармонии Поль ощущала в Йом Кипур, когда весь мир замирал на сутки, но то глобальное переживание не чета её мелким личным инсайтам. В Израиле это был день искупления и поста, жизнь останавливалась настолько, что не летали самолёты, не ездили автомобили, замолкал эфир и всякая работа была запрещена. Тишина накрывала город около пяти вечера, когда жители приступали к вечерней трапезе, последней перед суточным постом. Поль тогда выходила на улицу и шла по проезжей части, пустой и чистой. Единственным механическим звуком оставался гул кондиционеров и оттого птицы, море и ветер становились особенно близки. Поль шла, и дома склонялись к ней, и темнеющее небо её обнимало, а дорога раскрывалась под ногами, как огромная длиннопалая ладонь.