Он помнил пыльные полуразрушенные поселки, раскиданные вдоль прибрежного шоссе, тянущегося мимо Тира и Сидона на Бейрут, в которых не прекращалась стрельба, ругань, и развеселая хриплая музыка из выставленных на подоконники приемников. На крышах сидели парни в гражданском и с гранатометами, а на обочинах лежали распухшие от жары трупы то ли сирийских солдат, то ли палестинцев, то ли наемников, приехавших за легким, но рискованным заработком со всех концов света.
В лагерях беженцев, через которые было приказано проезжать не останавливаясь, толпились вдоль дороги визжащие старухи в черном, размахивая фотографиями погибших детей. Днями и ночами там голосили сотни раненых, увечных и потерявших рассудок от беспросветно долгой войны.
После свиста и рокота, сопровождающих ночные обстрелы, после запаха свежей и закисшей крови, гари и едкой пыли, оставшейся от некогда благополучного чужого быта, после вони немытых тел, испражнений и гниющего месяцами мусора, долина Бекаа казалась частью другого мира. Она пахла свежестью, пряными травами и ветром с гор.
Здесь можно было часами наблюдать, как пчелы собирают нектар. Или слушать песни на магнитофоне, украденном в брошенном коттедже в пригороде Бейрута. Или курить добытые там же сигареты Мальборо, стоившие дурных денег дома, но легко доступные здесь.
Больше всего Царфати ненавидел ночные бдения, когда нужно вылезать из спального мешка и торчать на холоде, рискуя простудиться или получить снайперскую пулю. А еще сильнее ненавидел он умников, с которыми невозможно нормально поговорить.
Вот например, Ройтман. Через тридцать лет и не вспомнить уже, как его звали: то ли Натанэль, то ли Михаэль… Сынок богатых родителей, уважающих европейское кино, фаршированную рыбу и растворимый кофе со сливками. Отпрыск сотрудников министерства, куда мать Царфати не взяли бы уборщицей. Впрочем, она и не пыталась. Какой смысл, если пособие по бедности ненамного ниже зарплаты? В Израиле такие, как Ройтман, не общаются с такими, как Царфати. Зато в Ливане этот ноль без палки стал называть его братишкой и лицемерно хлопать по плечу. Дескать, чем война – не плавильный котел? А уж в прицеле снайпера да в форме все будут на одно лицо.
– Знаешь, – сказал Ройтман, – странное здесь место. Деревня всего в двух километрах, а они не приходят.
«Есть в этом что-то», – подумал Царфати, глядя на мерцающие в прозрачном горном воздухе огни дальних селений. Всегда и везде они приходили, эти так называемые «мирные жители». Дети, старики, реже женщины в платках. Иногда приносили кофе с кардамоном, настоящий, черный и сладкий, в стеклянных пиалах на мятом медном подносе. Командование предупреждало, что могут и отравить, но все пили. Парни лет десяти-двенадцати подтягивались стайками, иногда стояли поодаль и наблюдали, иногда что-то клянчили. Никто из солдат уже не разбирался, где чужие, а где союзники. Все гражданские были в одинаковой степени дружелюбны, и все они могли бросить камень, а то и просигналить снайперам.
А здесь, в долине, и впрямь было слишком тихо для шумного, чумазого, одуревшего от войны Ливана. Будто весь форпост, вместе с колючей проволокой, кухней, спальными мешками, сортиром, пулеметами и командиром взвода Авнéри, провалился в трещину меж миров. Так мог бы подумать Царфати, если бы умел мыслить абстрактными понятиями. Вместо этого он достал из-под бронежилета красную пачку и закурил.
Меж синих ночных облаков, плывущих вдоль края бетонного козырька, показался тонкий месяц, похожий на спусковой крючок автомата. Когда-то в это время года ханаанеи отмечали весеннее равноденствие дарами богам и распитием молодого вина из глиняных кувшинов с остроконечным дном, которые они втыкали прямо в мягкую красноватую землю, уже тогда знавшую вкус и запах человеческой крови. Жрицы, охваченные религиозным пылом, отдавались жрецам на глазах у толпы, оракулы предсказывали грядущее, на зеленых склонах холмов расцветали красные анемоны.
В середине весны в этих краях праздновали мистерию Адониса, погибшего и воскрешенного Астартой. Воспевали завершение еще одного цикла жизни и смерти, еще одного витка на спирали вечного чередования нулей и единиц.
Но рядовой Царфати ничего об этом не знал. Даже если бы он чуть прилежнее учился в школе, запомнил бы лишь идола Ханаанского, да идола Финикийского, порицаемых ветхозаветными пророками. Да фанатика Илию, вознесшегося на небеса. Да стенание Иеремии о скором крахе Сидона.
Царфати думал о том, что прекрасно понимает ливанских детишек, норовящих что-нибудь стащить, улюлюкающих и бегущих за колонной в надежде на горсть конфет в цветных фантиках. Понимал он и палестинцев, лезущих всюду, куда их пускают и не пускают, с напором пубертатных первобытных захватчиков. Понимал даже обкуренных, вонючих фалангистов, кичившихся своими крестами на толстых золотых цепях и пинавших ногами мертвых женщин.