А однажды девочка, которая со временем станет моей матерью, нашла в шкафу спрятанную в щели записку, написанную женским почерком на очень простом польском: кто-то писал своему бесконечно дорогому, маленькому Зевону, что за всю жизнь не довелось ей никогда, ни единого раза встретить такого же прекрасного и щедрого мужчину и что она недостойна целовать даже его подметки. В польском слове “подметки” Фаня нашла две грамматические ошибки. Записка была подписана буквой Г., и в конце были нарисованы пухлые губки, подставленные для поцелуя.
– Никто, – говорила моя мама, – никто ничего не знает про другого. Даже про близкого соседа. Даже про своего мужа или жену. Ни про родителей своих, ни про детей. Ничего. И никто не знает ничего о себе самом. Ничего не знает. А если порой на мгновение кажется, что знаем, то это еще хуже, потому что лучше уж вообще ничего не знать, чем жить, заблуждаясь. Впрочем, кто знает? И все-таки, если хорошенько подумать, может быть, намного легче жить, заблуждаясь, чем пребывать во тьме?
Из двухкомнатной квартирки, где всегда царят чистота и порядок, заставленной мебелью и погруженной в полутьму (здесь постоянно опущены жалюзи, а за окном набирает силу сентябрьский день, влажный и давящий), из квартирки, расположенной на улице Вайзель в Тель-Авиве, уводит меня тетя Соня в господский дом в пригороде Воля, на северо-западе Ровно, в дом на Дубинской, которую после прихода поляков стали называть улица Кошарова (Дубинская – улица, ведущая в город Дубно, расположенный на речке Иква, в сорока пяти километрах от Ровно, а Кошарова, если помните, – Казарменная). Улица, пересекавшая главную улицу Ровно, прежде называвшаяся Шоссейной, была переименована поляками и стала Чечьего мая (Третьего мая) – в честь дня национального праздника Польши.
Когда с улицы поворачивали к дому, рассказывает тетя Соня, надо было сначала пересечь палисадник, где рос жасмин.
– Я помню лишь один небольшой куст с левой стороны, но он источал прямо-таки потрясающий запах, поэтому мы называли его “влюбленный”. Еще росли там маргаритки (здесь их называют на иврите
За кустами стояла зеленая скамья, возле нее следовало повернуть налево, к главному входу. Четыре или пять ступеней вели к большой коричневой двери, украшенной замысловатым резным орнаментом – наследие вычурного вкуса городского головы Лебедевского. За дверью открывалась прихожая, там стояла тяжелая мебель из махагониевого дерева. На русском говорят обычно “мебель красного дерева”. На иврите оно называется
И было там, в прихожей, огромное окно, закрытое вышитыми шторами до самого пола. Из прихожей первая дверь справа вела в кабинет, то есть в комнату полковника пана Яна Закашевского. В прихожей на матрасе, который на день сворачивали и прятали, спал по ночам денщик (так его у нас называли), сельский парень с широким, красным как свекла лицом, обезображенным чирьями, которые высыпают от дурных мыслей. Денщик этот, бывало, устремлял на нас, девочек, свои огромные навыкате глаза с таким выражением, словно он через секунду умрет от голода. Я имею в виду не тот голод, который утоляется хлебом, ведь хлеб-то мы ему постоянно носили из кухни – столько, сколько он хотел. Полковник бил этого денщика смертным боем, а затем сожалел об этом и давал парню деньги на карманные расходы.
– Из палисадника можно было войти в дом также через правое крыло. К нему вела дорожка, вымощенная красноватым кирпичом, очень скользкая зимой. Вдоль этой дорожки росли шесть кустов, которые по-русски называются “сирень”, а ивритского их названия я не знаю – быть может, здесь их вообще нет? На этих кустах расцветали гроздья малюсеньких сиреневых цветочков. Они так головокружительно пахли, что мы нарочно там останавливались и дышали глубоко-глубоко, и нам начинало казаться, будто от запаха этого мы куда-то возносимся, и в глазах вдруг начинали вертеться круги самых невероятных цветов, у которых и названий-то нет. Вообще я думаю, что цветов и запахов существует значительно больше, чем слов…
Боковая дорожка вела к шести ступенькам, по ним ты поднимался на небольшую открытую веранду, там стояла скамейка, которую у нас называли “скамейка любви” (причиной было какое-то не очень красивое происшествие, нам о нем не желали рассказывать, но мы знали, что это как-то связано со слугами). На веранду выходила дверь, ведущая на половину слуг, – это называлось “черный ход”.