На другой стороне улицы Дубинской, которую поляки переименовали в улицу Кошарова (Казарменная), стояли большие, красивые и просторные дома, в которых жили городские богачи. Улица не зря называлась Казарменной, там действительно находились армейские казармы. Благоухание цветущих садов наполняло весной всю улицу, смешиваясь по временам с запахом выстиранного белья, ароматом свежей выпечки – теплого хлеба, тортов, пирожных, запеканок, а также блюд, сдобренных специями. Все эти запахи доносились из кухонь домов.
В просторном доме со многими комнатами продолжали жить квартиранты, которых Мусманы “унаследовали” от Лебедевского. У “папы” не хватило решимости изгнать их. Итак, за кухней жила старая служанка Ксения Дмитриевна, Ксенюшка, со своей дочкой Дорой, которую, возможно, родила Ксенюшка от самого Лебедевского и которую все называли просто Дора – без отчества. В конце коридора, в комнатушке за тяжелым занавесом, продолжали сохранять свое гнездо благородная обнищавшая госпожа, Любовь Никитична, состоявшая, по ее словам, в каком-то родстве с императорским домом, и ее дочери Тася и Нина – все трое очень худые, с прямыми спинами, высокомерные, разряженные в любое время дня, “словно стадо павлинов”.
А еще, внося помесячную квартплату, жил в доме, в большой и светлой комнате, выходящей окнами на улицу, отставной польский полковник – человек бахвалистый, ленивый и сентиментальный. Звали его Ян Закашевский. Ему было около пятидесяти. Крепко сбитый, мужественный, широкоплечий, он обладал вполне привлекательной внешностью. Девочки называли его “пане полковник”. Каждую пятницу Ита Мусман посылала одну из девочек с подносом маковых коржиков, душистых, прямо из печи. Следовало вежливо постучать в дверь “пане полковника”, сделать книксен, пожелать ему от имени всей семьи “шаббат шалом”. Господин полковник, со своей стороны, наклонялся и гладил девочку по голове, а иногда – по спине и плечам. Всех их он называл “цыганками” и каждой из них признавался, что именно ее одну он дожидается, и от чистого сердца обещал жениться на ней, как только она подрастет.
Боярский, городской голова-антисемит, унаследовавший пост после Лебедевского, заходил иногда сыграть в карты с отставным полковником Закашевским. Они крепко выпивали и дымили так, что хоть топор вешай. Голоса у них становились сиплыми и грубыми, а в смехе слышались то ли хрипы, то ли стоны. На время визита городского головы девочек из дома удаляли, отсылали на задний двор или в сад, чтобы ушей их не коснулось то, что не полагается слышать приличным девочкам. Служанка время от времени приносила господам обжигающий чай, сосиски, селедку или поднос с фруктовой настойкой, печеньем, орехами. Всякий раз служанка робко передавала просьбу хозяйки дома говорить чуть потише, поскольку у хозяйки “адски” болит голова. Что отвечали два пана старой служанке, узнать невозможно, так как сама служанка была глухой тетерей.
Однажды в воскресенье, еще до того, как забрезжил первый свет, когда все домочадцы спали в своих постелях, решил полковник Закашевский проверить, как поживает его пистолет. Сначала выпустил он две пули в закрытое окно, выходящее в сад. Случайно, а может, в силу неких мистических обстоятельств ему удалось в темноте попасть в голубя. Назавтра этого голубя нашли во дворе раненого, но живого. Затем полковник зачем-то всадил одну пулю в бутылку вина, стоявшую на столе, другую пулю – в собственное колено, дважды выстрелил в люстру под потолком и оба раза промазал, а последней пулей разнес собственный лоб и мгновенно умер.
Полковник был человеком чувствительным. Он произносил горячечные речи, сердце его довольно часто оказывалось разбитым, нередко он вдруг заходился воем – то ли пел, то ли рыдал. С болью переживал он историческую трагедию своего народа. Жаль ему было и милого поросенка, которого сосед пришиб оглоблей, и певчих птичек, чья судьба круто менялась с приходом зимы… Сострадал он, вспоминая мучительную смерть распятого на кресте Иисуса. Очень сочувствовал он даже евреям, которых преследуют вот уже пятьдесят поколений, и они не видят конца своим мытарствам. Горевал по поводу своей загубленной жизни, что проходит без цели и без смысла, тосковал до полного отчаяния, вспоминая одну девушку по имени Василиса, которой однажды, много лет тому назад, он дал уйти, и с тех давних дней и до самой смерти не переставал он проклинать свое пустое существование, лишенное всякой ценности.
– Боже мой, – повторял он на своем латинско-польском языке библейский стих, – для чего Ты меня оставил? И для чего Ты оставил всех нас?
В то утро трех девочек увели из дома через заднюю дверь, через фруктовый сад, через ворота конюшни – на улицу, а когда они вернулись, то комната полковника была уже пустой, чистой и проветренной, в ней царил идеальный порядок, все вещи были упакованы в мешки и вынесены. Только легкий запах разлившегося вина, как запомнилось моей тете Хае, держался в комнате еще несколько дней.