– Нина была лучшей подругой Фани, они были ровесницы, а я подружилась с младшей, с Тасей. Много лет они жили у нас со своей “маман”, княгиней. Но кто знает, приходилась ли она им мамой? Они были очень бедные, и мне кажется, что за комнату свою они нам ничего не платили. Но им разрешалось входить в дом не через черный, а через главный, парадный вход. Они были такими бедными, что княгиня ночами корпела при свете керосиновой лампы, шила юбочки из гофрированной бумаги для богатых девочек, обучающихся балету. Это была такая специальная жатая бумага, поверх которой она наклеивала потом блестящие золотые звездочки.
Но в один прекрасный день Любовь Никитична оставила своих двух девочек и уехала в страну Тунис на розыски какой-то пропавшей родственницы по имени Елизавета Францевна. А теперь посмотри и убедись сам, как память потешается надо мной. Куда я положила свои часы минуту назад? Этого мне никак не вспомнить. Но как звали какую-то Елизавету Францевну, которую я ни разу в жизни не встречала и на поиски которой почти восемьдесят лет тому назад княгиня Любовь Никитична отправилась в страну Тунис, это я как раз помню преотчетливо! Может, и часы мои сгинули в стране Тунис?
– В столовой у нас висела картина в позолоченной раме какого-то очень дорогого художника. Помню, что на картине изображен был то ли очень красивый юноша со светлыми кудрями, то ли девушка, не разобрать. Лица я уже не помню, но зато хорошо помню, во что он был одет: вышитая рубашка с пышными такими рукавами, большая желтая шляпа висит на шнурке на плече… Видимо, это все же была девушка… Да-да, виднеются нижние юбки, одна из-под другой. Сначала желтая юбка, и желтый яркий-преяркий, как у Ван Гога, под ней – белая кружевная, а самая нижняя, третья юбка, скрывающая ее ноги, была небесно-голубого цвета. Картина вроде бы совершенно невинная, но было в ней что-то такое… Изображение было в натуральную величину. Девочка, похожая на мальчика, стоит посреди поля, вокруг луг, на котором пасутся белые овечки, в небе плывут облака, а вдали темнеет полоска леса.
Помнится, однажды Хая сказала, что такая красавица должна сидеть себе во дворце, а не овец на лугу пасти, я заметила, что третья юбка и небо нарисованы одной и той же краской, будто выкроили нижнюю юбку прямо из небосвода. И вдруг Фаня взорвалась, велела нам немедленно замолчать и не молоть всякую чепуху, ведь это лживая картина, прикрывающая моральную бездну. Примерно такие слова она сказала, но именно что примерно, потому что ни один человек не может воспроизвести язык твоей матери. Ты, возможно, немного помнишь, как говорила Фаня?
Я никак не могу забыть ни эту ее вспышку, ни ее лицо в ту минуту. Было ей тогда, я уже не могу сказать точно, но около шестнадцати лет. Это было совсем на нее не похоже – вот так взрываться, Фаня ведь никогда не повышала голоса. Никогда – даже если ее обижали и причиняли боль, она просто замыкалась в себе. И вообще с ней всегда надо было догадываться, что она на самом деле чувствует, что ей не нравится. А тут вдруг… Я даже помню, что дело было в пятницу вечером, в канун субботы… Или на исходе какого-то праздника… И вдруг она взрывается, упрекает нас, ладно уж меня, я всю жизнь была малышкой-глупышкой, но так кричать на Хаю! На старшую сестру! На Хаю, которую все обожали?!
Но мама твоя словно взбунтовалась, обливая презрением картину, которая висела в нашей столовой все эти годы. Она презирала ее за то, что картина рисует действительность слишком сладкой. Что это сплошная ложь! Разве в жизни пастушки одеты в шелка, а не в рванину? Разве у пастухов лики ангелов, а не иссеченные холодом и голодом лица, разве их грязные волосы золотятся и вьются, а не кишат вшами? И столь демонстративно не замечать страданий – это почти такое же зло, как и сами страдания. Эта картина превращает жизнь в швейцарскую бонбоньерку.
Вероятно, твоя мама возмущалась картиной, потому что художник изобразил все так, будто в мире нет никаких несчастий. Я думаю, именно это ее возмутило. Я думаю, она была несчастной, о чем никто не подозревал. Прости, что плачу. Я так любила сестру, и она очень меня любила, но скорпионы доконали ее. Довольно, я успокоилась уже. Извини. Всякий раз, когда я вспоминаю эту нарядную картину, всякий раз, когда вижу что-то похожее на нее, перед моими глазами немедленно возникают скорпионы, терзающие мою сестру, и я начинаю плакать.
26
Вслед за старшей Хаей и Фаню в тридцать первом году отправили в Прагу – учиться в тамошнем университете. Моя мама изучала в Праге историю и философию. Родители ее, Ита и Герц, так же, как и все евреи Ровно, были свидетелями и жертвами ненависти к евреям. Эта ненависть быстро набирала силу, все соседи – поляки, украинцы, немцы – не стеснялись демонстрировать ее. Антисемитизм католический, антисемитизм православный, выходки украинской шпаны и все усиливающиеся притеснения со стороны польских властей… Эхом далеких громов докатывались до Ровно ядовитое подстрекательство и преследования евреев в гитлеровской Германии.