Наконец я отчетливо видел: два часа дня! Я звонил, но тут же опять проваливался в сон, на этот раз, надо думать, бесконечно более долгий, судя по ощущению покоя и конца весьма продолжительной ночи, которое я испытывал, проснувшись. Однако просыпался я от прихода Франсуазы, который, в свой черед, объяснялся моим звонком, а значит, этот новый сон, показавшийся мне гораздо дольше предыдущего и одаривший меня таким отдохновением, таким забытьем, продолжался не больше чем полминуты.
Бабушка открывала дверь моей комнаты, я задавал ей несколько вопросов про семью Легранденов.
Мало сказать, что я вновь обретал покой и здоровье; ведь накануне меня не просто отнесло от них на какое-то расстояние: мне приходилось всю ночь сражаться с противоборствующими волнами, и затем я не просто достигал покоя и здоровья, а наполнялся ими. Там, где еще побаливало, в строго определенных местах моей пустой головы, которая, наверное, когда-нибудь лопнет и все мысли из нее разлетятся навсегда, снова гнездились эти самые мысли и принимались жить своей жизнью, которую, увы, они пока так и не научились проводить с толком.
Вот и еще раз я ускользнул от невозможности уснуть, от потопа, от кораблекрушения нервного срыва. Я уже ничуть не боялся того, что угрожало мне накануне вечером, когда я маялся без сна. Новая жизнь распахивалась передо мной; не совершая ни малейшего движения, потому что при всей бодрости чувствовал себя еще разбитым, я весело упивался усталостью; она отсекла и раздробила мне ноги и руки, а теперь они вновь срослись, я их видел и готов был ими пользоваться без малейших усилий, просто распевая, как строитель из легенды[254].
Внезапно я вспомнил молодую женщину, белокурую и печальную, ту, что бросила на меня быстрый взгляд, когда я видел ее в Ривбеле. Накануне я заглядывался на многих, но теперь из глубины моей памяти восстала она одна. Мне казалось, что она меня заметила, я рассчитывал, что она мне что-нибудь скажет, передаст через официанта. Сен-Лу ее не знал и полагал, что это порядочная женщина. Мне было бы очень трудно встретиться с ней еще раз, тем более встречаться постоянно. Но ради этого я бы отдал всё на свете, я думал уже только о ней. Философия часто рассуждает о поступках, продиктованных свободой и необходимостью. Но может быть, самый неизбежный поступок, без которого уж совсем никак нельзя обойтись, состоит в том, чтобы выпустить на поверхность воспоминание, которое лежало втиснутое вровень с другими, придавленное нашей неспособностью собраться с мыслями; однако стоит нам успокоиться, преодолеть рассеянность, воспоминание вырывается на волю, потому что в нем таилось для нас больше очарования, чем во всех остальных, хотя мы этого сперва не понимали и спохватились только сутки спустя. Вместе с тем этот поступок, вероятно, и самый свободный, ведь он еще не опутан привычкой — умственной манией, которая в любви навязывает нам снова и снова образ одного и того же человека.
Это было на другой день после того, как я увидел над морем прекрасное шествие девушек. Я расспросил о них нескольких постояльцев отеля, приезжавших в Бальбек почти каждый год. Они ничем не смогли мне помочь. Позже, благодаря одной фотографии, я понял почему. Кто бы теперь узнал в них, едва вышедших — хотя уже вышедших — из возраста, когда меняешься до неузнаваемости, ту нестройную и прелестную, совсем еще детскую массу девочек, которые всего за несколько лет до того сидели кружком на песке под тентом, — белое мерцающее созвездие, в котором если и различишь пару особенно блестящих глаз, хитрое личико, белокурые волосы, то тут же потеряешь их из виду и они быстро утонут в недрах расплывчатой млечной туманности?