Как символ личного счастья, недостижимого в силу социальных, финансовых и психологических причин, язык французской моды и элегантности снова используется в «Слабом сердце» (1848) в сцене легкомысленной покупки чепчика в подарок невесте: «фасон, говорят, Manon Lescaut»; «c’est plus coquet». В этой сцене «Ты сделаешь
Функция устрашения, связанная с иностранцами и иностранным, проявляется и в финале повести «Двойник»: г-н Голядкин предстает фигурой скорее комической вплоть до момента, когда в карете, увозящей его в неизвестном направлении, доктор Крестьян Иванович Рутеншпиц, прежде безупречно изъяснявшийся по-русски, вдруг произносит: «Вы получаит казенный квартир, с дровами, с лихт и с прислугой, чего ви недостоин». Из изображения полукомедийной мании преследования со стороны «немки, подлой, гадкой, бесстыдной немки, Каролины Ивановны» в финале складывается картина окончательного помешательства, в которой существует еще и «другой Крестьян Иванович», уже не просто доктор-немец, а дьявол, везущий своего пациента не то в сумасшедший дом, не то в ад (чем не «квартира» с огнем и прислугой?)… Ломаная речь доктора в данном контексте является тем маркером, который не дает читателю поверить в версию заговора с участием злонамеренных иностранцев, загадочных двойников и мистических докторов-оборотней и заставляет его принять «психологическую» трактовку, где двойник является темной стороной души г-на Голядкина, низменные импульсы которой – амбиции, сластолюбие, коварство, склонность к лизоблюдству и интригам – можно сдержать лишь ценой потери разума. Противостоянию русского и иностранного, православного и католического еще предстоит вырасти в отдельную тему в творчестве Достоевского, а пока Голядкин испытывает на себе действие силы (демонической или психологической), отчуждающей человека от мира и общества, нарушающей взаимопонимание с окружающими и ломающей речь.
Сплетение комичного и ужасного у раннего Достоевского возвращает нас к эстетике «гротесков и арабесок»[406] в той мере, в которой предисловие По к одноименному сборнику путает следы и оставляет за читателем право распределить новеллы на две категории. Распутать сплетение гротесков с арабесками представляется непростой задачей, особенно в свете более ранних планов публикации «Рассказов Фолио-клуба» (1833 – 1835), при реализации которых обрамление сборника диктовало бы чтение многих рассказов как пародий и пастишей[407]. Дело даже не в точной идентификации каждого отдельного текста, а в той легкости и свободе, с которой По готов обозначить один и тот же текст как ужасающий или комический, как собственное оригинальное произведение или как пастиш[408], – как будто суть творчества как раз и заключается в создании таких пограничных текстов и в возможности противоречивых трактовок.
«Ангел необъяснимого» (1844) представляет собой один из опытов в комическом роде и характерный для По, когда ломаная речь служит для создания эффекта абсурда, на границе между ужасающим и комическим: лишь счастливое пробуждение позволяет посмеяться над кошмарным нагромождением случайностей, в которое вовлекает героя ангел, состоящий из бочек, бутылок, фляги и воронки и говорящий на смеси английского с голландским и немецким. Триумф ангела необъяснимого – это триумф абсурдного над логическим, фантазии автора – над недоверием читателя.
Становится очевидно, что в творчестве По ломаный язык может быть соотнесен и со смехом в чистом виде: акцент может выполнять исключительно людическую функцию и участвовать в создании комического эффекта взаимного непонимания. Космополитичные элиты в рассказе «Страницы из жизни знаменитости» (1835) характеризуются сочетанием английского и французского определений: «Мы все знаменитости и recherchés»[409]. Разговор этих господ из «высшего общества» с говорящими заморскими фамилиями представляет собой череду ругательств на – отчасти исковерканных – иностранных языках и заканчивается нелепой дуэлью: