Это произвело немедленную сенсацию.
– Diavolo! – вскричал граф Козерогутти.
– Dios guarda! – пробормотал дон Стилетто.
– Mille tonnerres! – возопил принц де Ля Гуш.
– Tausend Teufel! – проворчал курфюрст Крофошатцский.
– Милсдарь, – сказал я ему, – вы скотина.
– Милсдарь, – ответил он после паузы, – Donner und Blitzen!
Большего нельзя было и желать. Мы обменялись визитными карточками.
На другое утро, под Чок-Фарм, я отстрелил ему нос – и поехал по друзьям.
– Bête! – сказал один.
– Дурак! – сказал второй.
– Болван! – сказал третий.
– Осел! – сказал четвертый.
– Кретин! – сказал пятый.
– Идиот! – сказал шестой.
– Убирайся! – сказал седьмой[410].
В отклонение от шутливых правил, приведенных в «Как писать рассказ для Блэквуда» (1838), иностранные слова употребляются здесь не просто как декоративный элемент: они связаны с этническими характеристиками персонажей и составляют единый комический комплекс, в котором многоголосица и многоязычие являются ключевым смеховым элементом – как, впрочем, и в самом псевдопрограммном тексте По, представляющем собой сатирическую миниатюру (сатирический эффект достигается, например, за счет того, что ряд фраз из лучших писателей Испании, Италии и Германии – Сервантеса, Ариосто и Шиллера – предлагается использовать в типичной ситуации из комедии положений: поперхнувшись куриной косточкой[411]).
Говорящие имена кулинарного свойства, связанные со стереотипным представлением о французской кухне, По ранее использовал в рассказах «Герцог де л’Омлет» (1831) и «Бон-Бон» (1835), в обоих случаях для обозначения персонажа, встречающегося с дьяволом. Легкомысленные кулинарные аллюзии, отсылающие к стереотипу бонвивана, помогают однозначно отличить этих комедийных двойников от трагического германского Фауста и отсечь в истории Пьера Бон-Бона серьезные ассоциации с французскими мыслителями (такими, как Монтень, Декарт, Паскаль), тогда как немецкие философы (Лейбниц и Кант) высмеиваются напрямую («diablerie излюбленных им германских авторов»[412]). В данном рассказе истинным носителем творческого импульса является дьявол, который играет с греческой цитатой из Платона, переворачивая в ней одну из букв[413], а главный герой предстает объектом насмешек. В своей двойственной природе ресторатора и философа Бон-Бон интересен и как пример обличения ложного гения («a man of genius») – гения эклектизма и половинчатости, неожиданную перекличку с которым мы найдем в характеристике героя в новелле «Фанфарло» Бодлера.
Именно Бон-Бону – однако не будем продвигаться в этом вопросе слишком далеко, – именно Бон-Бону в основном обязан Кант своей метафизикой. Первый из них на самом-то деле не был платоником, не был он, строго говоря, и последователем Аристотеля и не растрачивал, словно некий самоновейший Лейбниц, драгоценные часы, кои можно было употребить на изобретенье fricassée или facili gradii, на анализ ощущений, в легкомысленных попытках примирить друг с другом упрямые масло и воду этического рассуждения. Никоим образом! Бон-Бон был ионийцем – в той же мере Бон-Бон был италийцем. Он рассуждал à priori – он рассуждал также à posteriori. Его идеи были врожденными – или же совсем наоборот. Он верил в Георгия Трапезундского. – Он верил в Бессариона. Бон-Бон был ярко выраженным… бон-бонианцем[414].
Иноязычные слова из двух, казалось бы, разных областей – кулинарии и философии – в данном случае участвуют в создании эффекта претенциозности, которой прикрывается легкомыслие или скудоумие.