Кроме того, параллель с По можно увидеть в употреблении латинских названий в сборнике «Цветы Зла»: эффект священного благоговения перед странным, непостижимым женским божеством («bizarre déité»[398]). На уровне коннотаций латынь привносит связь с религиозными аффектами (благоговение, экстаз), а на уровне семантики – с рядом других аффектов («Sed non satiata» (1857) – неудовлетворенность; «De profundis clamavi» (1851) – отчаяние; «Semper eadem» (1860), «Moesta morabunda» (1855) – обреченность; «Franciscae meae laudes» (1857) – преклонение и почитание). В метатекстуальном прочтении латынь еще раз указывает на морально-этическое измерение сборника – отраженное, помимо прочего, как неоднократно отмечалось, в употреблении заглавной буквы в слове «Зло»[399]. Отметим, что своеобразным двойником и противоположностью женского божества является «ужасная еврейка» («Une nuit que j’étais près d’une affreuse Juive»[400]), которая характеризуется именно при помощи этой «этнической» этикетки и указания на продажность, в то время как вторая строфа стихотворения разворачивает описание идеального и недоступного женского тела: обозначенное как воспоминание о жестокой возлюбленной, но написанное в третьем лице, это описание позволяет приравнять два тела друг к другу и слить их в единую квинтэссенцию женственности. В отсутствие иных указаний этническая характеристика получает значительную роль в противопоставлении продажной женщины возлюбленной и в выражении ужаса перед обеими: перед доступной и перед бесчувственной. Такое употребление этнокультурной этикетки вписывает моральный конфликт стихотворения в древнюю ксенофобскую традицию, для которой еврейский народ является народом-христопродавцем, но вместе с тем играет на двойственности и притягательности образа «чужой»[401]. Более того, негативная функция этнического скорее «окказиональна» в раннем и зрелом творчестве Бодлера, хотя и предвещает радикальное использование национальных стереотипов в «Бедной Бельгии» (1887, посмертно). В сборнике «Цветы Зла» и других стихотворных произведениях «инаковость» чаще окрашивается в положительные тона: цыгане («Les Bohémiens») как аллегория поэта, прекрасные креолки и индианки как идеал женщины («À une dame créole», «À une malabaraise»). О благоговении Бодлера перед образом креолки как аллегории «естественности» речь еще пойдет ниже в связи со смеховой тематикой, а к образу метиса и полукровки как человека с двойной идентичностью следует вернуться, говоря о бодлеровской концепции творчества.
Какую функцию выполняет иностранная речь в ранних произведениях Достоевского? Примеры немногочисленны, но появляются в кульминационных моментах: в первом романе Достоевского «Бедные люди» (1846) Макар Девушкин настойчиво употребляет одно-единственное иностранное слово, символизирующее для него непостижимую жестокость мира, обрекающего юных девушек на неравные браки:
Так того-то, я все фальбалу-то проклятую – эх, мне эта фальбала, фальбала![402]
Да ведь что же фальбала? зачем фальбала? Ведь она, маточка, вздор! Тут речь идет о жизни человеческой, а ведь она, маточка, тряпка – фальбала; лга, маточка, фальбала-то – тряпица[403].
Характерно, что именно в этот финальный момент «маленький человек» Макар Девушкин предстает на мгновение как фигура пишущая, своего рода негативное отражение писателя:
А то у меня и слог теперь формируется… Ах, родная моя, что слог! Ведь вот я теперь и не знаю, что я пишу, никак не знаю, ничего не знаю, и не перечитываю, и слогу не выправляю, а пишу только бы писать, только бы вам написать побольше… Голубчик мой, родная моя, маточка вы моя![404]
Иностранное слово, с одной стороны, завораживает, гипнотизирует и парализует героя как символ рока, с другой стороны, обозначает для читателя неестественность положения дел и диктует ему критическое отношение к социальной действительности.