Он что-то кричит – зовет на помощь? молится? сквернословит? – но сам не в силах разобрать ни единого слова. Происходящее не может быть правдой, потому что… ну… потому, что на самом деле он на острове, а острова…
Мгновения, растянувшиеся в бесконечность, следуют одно за другим – Северо, кажется, ощущает несколько временных потоков сразу и в каждом из них страдает, – раскаленное сверло с хрустом терзает плечо, и пальцы постепенно сдаются. Он чувствует, как сползает навстречу гибели: на волосок, еще на волосок – процесс продвигается медленно, однако жадная лава и то, что в ней притаилось, готовы потерпеть.
Оно, неведомое, видится ему алой тенью под слоем мерцающего расплавленного золота – тенью длинной, гибкой, многолапой и сегментированной, как сколопендра. Существо бегает кругами, рисует спирали и восьмерки, не то в предвкушении, не то просто радуясь возможности двигаться,
На краю провала, на тонкой скорлупе реального мира, стоит Иголка и задумчиво смотрит вниз. Не на существо под лавой, а на Северо. Если бы не одежда и всклокоченные волосы, он бы ее не узнал, потому что у известной ему Иголки никогда не было такого лица – спокойного и сосредоточенного, мудрого; не отмеченного морщинами, но при этом болезненно взрослого.
«Помоги мне», – хочет сказать Северо, но понимает, что боль из плеча распространилась на гортань и грудную клетку; горло свело судорогой, и легкие при каждом вдохе пронзают миллионы и… и… иголок. Тем временем одна-единственная Иголка продолжает смотреть на него снизу вверх, и в глазах ее Северо мерещатся те же самые слова, что некогда проступили на столе в трапезной.
Он начинает сползать быстрее и понимает, что…
– …Он хочет забрать у нас остров, – говорит Принц.
Ванда сперва кивает, потом хмурится и кусает губу. Они входят в оранжерею, где предстоит «навести порядок».
– Зачем ему остров?
Принц явно успел это обдумать: он прячет улыбку и с готовностью начинает объяснять. По его словам, грешники повсюду чужие – особенно такие, чей изъян не спрячешь. Если грешник попытается где-нибудь осесть, местные жители обязательно этому воспротивятся и выгонят его; еще ладно, если просто выгонят, могут и… Тут Принц ненадолго умолкает, и у Ванды возникает подозрение, что он не фантазирует, а вспоминает о каких-то неприятных событиях.
– Каждому нужен дом, – наконец говорит ее спутник, и в его глазах мелькает странная тоска. – Грешникам сложнее его отыскать. Вот потому он и нацелился на наш остров, наш милый и уютный остров…
Ванда качает головой. Вроде правильно – и все-таки ей с трудом верится. Может быть, все дело в том, что она прожила в небесах гораздо дольше, чем любой из мальчиков, – и, наверное, дольше, чем сам Типперен. Она родилась в небесах и, строго говоря, за всю свою жизнь ступала на нижнюю землю – Дно, как называли ее Птахи между собой, – только когда отправлялась на рынок; столько раз, что для подсчета хватило бы пальцев одной руки. Она повидала множество островов, и нынешний, запущенный и мрачный, выглядел на их фоне не слишком привлекательно.
Потревоженная память – все равно что крупинки заварки на дне чашки с травяным чаем. Кружатся и кружатся, никак не хотят оседать. Принц все еще что-то говорит про Теймара Парцелла и его коварный план, но Ванда его не слышит: она машинально открывает чулан, достает метлу и идет между рядами растений в ящиках и кадках туда, где – вроде бы? – на полу виднеется скрюченный сухой лист. Толстяк следит за чистотой своего маленького царства; наверное, было не слишком справедливо опередить его с выбором места уборки. Но Принц, увидев цель, забывает обо всем, а уединенная оранжерея как нельзя лучше подходит для того, чтобы поговорить вдали от чужих ушей…
Нет, это все не важно.
Окружающая действительность растворяется, уступая место образам из далекого прошлого. Комната со сводчатым потолком, расписанным цветами: пионы, розы, лилии и еще с десяток разновидностей, без малейшего намека на правильный сезон цветения. Печать на потолке была слабовата, но дьюс получился робким и не причинял никакого вреда – просто в те моменты, когда в комнате ссорились, плакали или кого-то отчитывали, две трети бутонов закрывались и как будто съеживались. Оставались только розы: сверкали шипами, как бы заявляя с причудливой дерзостью, что плевать они хотели на людей с их чувствами.