Но вся эта идиллия прекратилась ранним утром третьего февраля.
Проснулся – а у постели стоят два незнакомые офицера – преображенца – суровые и малоразговорчивые. Царевич не успел ничего даже подумать, а приказы офицерские – простые и ясные, уже сыпались – один за другим, и тон тех приказов был таков, что Алексей сразу понял – нельзя не выполнить, даже помедлить нельзя.
Тут только сердце царевича дрогнуло в первый раз. «Началось…» – подумал Алексей Петрович с ужасом.
Прежде всего, он понял, что надлежит одеться и его поведут к отцу. Стал царевич одеваться. Там, где нужно было – ему помогали, причем он успел и удивиться: одежда, которую он одевал, была незнакомая, не его была одежда, но совершенно впору.
Офицеры осмотрели его, вполне одетого, весьма внимательно, и, видимо, непорядка никакого не нашли. Костюм Алексея Петровича был во всем коричневым, немецкого кроя. На ногах только туфли и чулки. Ботфорты одобрены не были. Когда же царевич надевал шпагу, – преображенцы явно переглянулись только, но ничего не сказали.
К царскому дворцу была расчищена широкая дорожка, а кругом стояло множество возков и лошадей. И тут сердце царевича тревожно дрогнуло и часто забилось второй раз.
Вошли во дворец.
Народу – никого. Только когда оказались прямо перед дверьми в Ответную палату, Алексей явно услышал приглушенный гул. Понял, что за дверьми – люди. Много людей. И тут царевичево сердце дрогнуло в третий раз.
В эту самую минуту – откуда не возьмись – явился Петр Андреевич Толстой собственною персоною, разодетый, словно на бал. Он всем своим видом, а главное сияющим в улыбке лицом, как бы говорил Алексею: «Не робей!» Но вдруг, сделав шаг навстречу царевичу, во мгновение ока стал совсем другим: глаза засияли холодным блеском, губы сжались тоненько и он протянул к Алексею руки. Что он, обнять, что ли хочет? Не похоже…
И Петр Андреевич подтвердил, – сказал, словно выстрелил:
– Шпагу!
Сразу ставшими непослушными руками Алексей снял портупей со шпагою. На то, чтобы отдать оружие достойно, сил у Алексея не хватило. Глухо звякнула шпага ножнами об пол, и должна была бы, без сомнения, упасть. Но Толстой ее падение упредил, подхватил – и исчез.
Далее все пошло словно в тумане, который застил царевичу глаза: едва-едва что-то видел. Кто-то легонько толкнул его в спину. И толчок этот мог означать только одно: «Вперед!». Алексей и шагнул вперед – семенящим шагом, словно боясь поскользнуться и втянувши голову в плечи.
3
Палата была ярко освещена и густо наполнена людьми – в военных мундирах, в партикулярном платье, немало было и духовных – в белых и черных клобуках. И только некоторые из них сидели. Самые пожилые. Но большинство – стояли. И смотрели на Алексея.
Стоял и Петр. Царь был одет совсем обыкновенно: в своем привычном уже Преображенском мундире, только чуть впереди ото всех и прямо против двери, в которую вошел сын.
На явно слабеющих ногах Алексей сделал несколько шагов и … пал на колени прямо против отца. Причем, у некоторых свидетелях этого сложилось явное впечатление, что вошедший пал на колени не только потому, что сам этого хотел, но скорее, потому, что ноги отказались держать. Но прежде чем пасть на колени, он передал отцу бумагу, которую Петр, взяв и не читая, передал Петру Павловичу Шафирову.
Что это была за бумага?
Автор доподлинно об этом не знает. Но предполагает, что это было признание в измене, данное Алексеем письменно и собственноручно, на тот случай, когда бы царевич по слабости здоровья первых минут разговора с отцом не выдержал. И написана бумага была еще по дороге домой, скорое всего по рекомендации и настоянию Петра Андреевича Толстого.
Бумага та не легендарна. На чистовик она была переписана Алексеем на кануне и помечена третьим февраля:
«Всемилостивый государь батюшка!
Понеже, узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя, так и ныне оную приношу, что я, забыл должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования.
Всенижайший и непотребный раб и недостойный называться сын Алексей
Февраля в 3д. 1718»
Передав бумагу Шафирову, отец поднял Алексея с колен.
Гул прошел по залу. И это был гул удовлетворения. Действие повелителя явно понравилось.
Поднявши сына с колен, царь сказал – негромко, но внятно, так что все услышали:
– Если у тебя есть, что сказать – говори.
И Алексей заговорил – слабым и срывающимся голосом, ибо у него на большее явно не хватало сил. К тому же его душили слезы.
– Я такой… так грешен, что и … слова от меня бегут, не могу удержать… молю только… прощения прошу… и, хотя знаю, что подлинно недостоин жизни, прошу все же… дожить те дни, которые Господь отпустил мне – пусть и как последнему чернецу или подлому человеку…
– Дарую! – ответил на эти слова сына громко Петр. Дарую тебе то, о чем просишь, но помни – надежду наследовать престолом нашим ты потерял. И ныне должен отречься от него подписью своею!
– Я согласен. И это справедливо. И я … благодарю…