Но зачем же тогда рядом с камерою царевича в крепости соорудили застенок? Зачем обставили его по всем правилам пыточной практики? А затем только, чтобы пытками вырвать дополнительные признания у человека, приговор которому был предрешен. Такова она была, практика доброго восемнадцатого века, точнее – российская практика!
Что за стеною сооружали и для кого, думаем, для нашего узника тайной не было. Обливаясь страхом, он несколько часов слышал стук топоров за стеной. А когда стук прекратился, страхи царевича возросли еще более.
Стремясь, по крайней мере, отсрочить пытку, Алексей 18 июня назвал еще двоих своих людей – Авраамия Лапухина, дядю своего по матери и наиближайшего в юности к себе человека – священника Якова Игнатьева. Читатель помнит, что даже слуга Алексея уверенно говорил своему господину что «царь Абрама запытает». И точно. Не пожалел шурина. Обоих: и Лапухина, и Игнатьева немедленно после доноса царевича арестовали, поставили под пытку, а с дыбы – несколько времени уже после царевича – тоже казнили.
37
Итак, Петр принял решение пытать сына. Зачем? Ведь вина Алексея с точки зрения отца была, и была бесспорной. Чего же легче: зачитать жертве приговор и поступить так, как в приговоре сказано. Но этого отцу было мало. Повторимся: нужно было до исполнения приговора, даже до его оглашения вырвать у царевича новые сведения и новые имена. А то, что это был пример досудебного наказания, – это отца совершенно не смущало. Хотя сына, как мы понимаем, и не судили даже – просто дали выступить и все. Защита, обвинение, состязание сторон, независимость суда – со всеми этими вещами в России вначале XVIII века реально знакомы не были.
19 июня 1718 года в полдень Алексея Петровича впервые ввели в пыточную.
Помещение это было небольшое и в нем уже находились, дожидаясь узника, несколько очень знакомых Алексею Петровичу людей; даже отец стоял среди них. Но ни к ним метнулся взгляд царевича раньше всего, а к коренастому, смуглому и черноволосому человеку в красной рубахе – к палачу.
Люди что-то говорили, и даже читалась какая-то бумага, но ничего не слышал Алексей. Ноги у него онемели, и если бы не дюжий солдат-приображенец, который держал уже бывшего наследника престола чуть ли не за ворот, не давая упасть, то рухнул бы он на каменный пол.
Палач сделал навстречу только один шаг, а уже поплыло у Алексея перед глазами; пропал от страха и слух, и на глаза пала плотная серая пелена.
Он почти не чувствовал как его раздевали, связывали впереди руки (впереди, впереди, заметь читатель, не сзади!) и стали поднимать. Но это пока было ничто. Это была одна только виска – когда связанные ноги не доставали чуть до пола.
И удар-то был не самый страшный, в треть силы только, но боль показалась жертве ужасной. Он был в памяти, может быть еще один или два удара. И все. Больше ничего не чувствовал. А очнулся от холодной воды, которой его окатили после всего.
И в пыточной уже никого не было. Даже палача. Солдат только на себе оттащил сеченого в камеру и со знанием дела уложил на постель – спиной вверх. Спросил громко:
– Слышишь меня?
– Слышу…
– Из двадцати пяти плетей тебе только дюжину выдали. Лежи и считай часы. Как пробьет шесть – отдадут тебе остаточек. Понял? А после еще лекарь придет. Жди. – И вышел. Но дверь запереть не забыл.
В шесть пополудни – экзекуция продолжилась. Но страху, – по крайней мере перед началом ее, у него уже не было. Равнодушно подчинился пока его на дыбу готовили – как будто и не его совсем. Но когда свистнула плеть, он опять сомлел сразу но, до того успел-таки рассмотреть, кто пришел свидетельвовать. Был здесь и батюшка опять, были и другие знакомцы: Федор Михайлович, Яков Федорович, Иван Иванович, Петр Андреевич… и еще заметил Шафирова. Был и последний из негодяев – Меншиков, не мог не быть здесь; но даже в таком своем положении царевич на него старался не смотреть – настолько призирал. Были и другие, помельче, но их он не старался запомнить…
Лекарь явился сразу, как ушли свидетели. Обмывал, мазал, бинтовал, дал попить чего-то, так что спать сразу захотелось. Погладил несчастного по голове, вздохнул и сказал уже почти спящему: «Tute hoc intristi, tibi omne est exedendum». Царевич знал по-латыни и, скорее всего, легко перевел эту фразу. Перевод был такой: «Это ты заварил, тебе все и съесть придется». Но царевич докторской латыни уже не слышал. Он спал.
38
Так прошел первый «пытошный» день – 19 июня 1718 года. А сколько их будет впереди, и сколько ему еще жить на свете осталось – царевич не знал и знать не мог. Но мысль о том, что недолго еще – уже, уже сидела в его мозгу безвылазно, и сил, чтобы ее оттуда потеснить, – у него не было.
На следующий день в восемь пополуночи действо повторилось, а два следующих дня – пытки не было.