– А что до страха касаемо, то и я – боюсь. Боюсь и гнева Божьего, боюсь и за земные дела свои здеся отвечать. Ибо уже немало душ погубил – по причине малодушия своего. Но ныне вот решился сказать. И говорю. Я и боли всегда боялся; скажу, что с детства до ужаса боялся только угрозы розгой даже. А вот ныне, господа суд, докладаю вам, что еще в начале апреля, здесь недалеко, на мызе одной, сечен был безо всякого приговору, аки смерд подлый! И посему страх мой перед розгою зело поглушел. Уразумел я, что и боль проходит тоже, и Еклизиаст прав и здесь – как и всегда бывал прав и будет. А более мне сказать вам нечего господа суд… Только ныне воспоминаю вот что: когда через Вязьму домой уже ехали и толпа народу стояла по улице, то многие люди и плакали и кричали. Кричали, чтобы я, Государь при живом царе-батюшке, здоров был. Истинно говорю – как было. И стало быть – для народу подлого я и есть Государь, а кем для него батюшка мой приходится – про то… не ведаю. А за что меня в народе государем почитают – про то ведаю. Оттого и почитают, что николи не скрывал, что поборником старинного благочестия себя явил и являю. А народ благочестию всегда прилежен, был есть и будет. Оттого и кричали меня государем в Вязьме…
Господа суд!
Прошу у вас прощения нижайше и упреждаю: коли прийдется кому из вас меня на гибель обрекать противу сердца, тешьте себя тем, что окромя вас будут и те, кои жалеть меня не станут. И таких будет больше…
Я все сказал.
35
Во время речи Алексеевой стояла просто тишина. Но когда он закончил – тишина стала мертвою, хотя, кажется, куда уж более…
И тогда со своего места вскочил Петр. Он и в продолжение речи сына вскакивал, порываясь прервать его речь, но видно, сам себя одерживал, потому что, скорее всего, дал себе слово – пусть, де, сын выговорится, скажет, что хочет без помехи.
Царь не просто был разьярен речью своего сына; в ярости его слышалось все: и очевидное сознание того, что мосты сожжены, и возмущение самою мыслью, что сын действительно хотел отцовской смерти, и величественное сознание своей правоты, и даже восхищение сыном – оно ведь тоже было – хотя бы за то, что так хорошо держал себя.
Тем не менее, Петр дал волю своему гневу.
– Зрите! Зрите, господа суд, как закорузвело сердце его! Помните, помните, что он говорил здесь! – Постепенно, однако, он взял себя в руки – Я сей же час уйду. А вы, господа суд, вопросите свою совесть, закон, то, что разумеет каждый из вас как справедливость, подумайте купно, и дайте письменно резолюцию вашу о каре, которую заслужил же этот мерзавец, умыслив против отца такое, о чем известно доподлинно!
Однако я чаю, что резолюция сия не будет последней. Последней будет суд над ним небесного Отца нашего. Вы же – только земные судьи. Прошу одно: чтобы вы не зрили на личность его, отцова царского сына, каковым он мне и останется, не зрите на то, что он моей крови и царевич, а зрите в нем только человека, нашего обыкновенного подданного, скажите свое слово по совести вашей и по закону. И… прошу такоже, чтоб приговор ваш был умерен и милосерд, насколько вы найдете возможным это сделать…
Полагаем, что последняя фраза сказанная Петром в полном смысле для истории. Кто-кто, а уж царь то точно знал каким будет приговор, а говорить мог все.
Нам же представляется важным в этом как раз месте поговорить с читателем о причинах твердости и самообладания, показанных царевичем на суде… Тоесть: от чего это всегда столь робкий, нерешительный и даже трусливый молодой человек, буквально трепетавший при одном виде отца, и даже только от его имени, во время своей речи на суде стоял решителен и определенен настолько, что казалось, это совсем другой человек?
Историк Н.И. Павленко считал, что все дело в том, будто на суде все стали свидетелями «молниеносной вспышки озлобленности обреченного человека». И – не более того.
Конечно, с Н.И. Павленко можно отчасти согласиться, потому что осознание обреченности у Алексея было. С того самого дня, как Ефросиньюшка, возвротясь в пределы России, полной мерою выложила все Алексеевы «не без почвенные мечтания» – расчеты на смерть отца или на военный бунт русской армии в Мекленбурге, сыну стало наконец ясно, что надежды на помилование рухнули. И – более того – что само отцовское обещание помилования и даже его клятва – не более чем маневры, предпринятые для того только, чтобы заманить сына домой. Но в речи царевича перед судом ничего похожего на вспышку не было. То было слово обдуманное и яркое. Алексей для этой речи собрался.
36
Царевич выступил – и все. На допросы в суд его больше не вызывали. Похоже на то, что судьи собрались для того только, чтобы подписать приговор – и тем самым, в соответствии с расчетом Петра по крайней мере разделить с ним ответственность, дать отцу возможность уйти от единоличного решения, соблюсти хотя и едва видимую в тумане Российской правовой жизни того времени букву закона.