Андрея разбирало нетерпение, охватывала досада: как это они, такие свои, такие бедные, изможденные, утомленные тяжелой работой, не понимают его. Не понимал и он тогда, не чувствовал, не знал, что они и без его рассказа знают, на собственной шкуре ощущают, что так дальше жить невозможно, что это не жизнь у них, а самоубийство, что они не живут, а лишь калечат себя и детей своих и саму землю. И слушали они его рассказы в самом деле с острым любопытством, даже с молчаливым восторгом, однако и правда как сказку… Ведь он рисовал им залитый электрическим сиянием пшеничный рай, диво-машины, стопудовые урожаи. И кто же себе враг? Кто бы не хотел этого? Но ведь они еще не видели в своей жизни обыкновенной электрической лампочки. Даже сеялка или молотилка были для них в диковинку! И кто-кто, а они глубоко осознавали, что так просто и быстро ничего не делается. Он, Андрей, не знал того, что знали или по крайней мере чувствовали они. Того, например, что бедному трудящемуся человеку просто так, за спасибо, никто ничего еще не давал, что машины, тракторы с неба к ним не упадут. И если все сказанное им сбудется, то конечно же не завтра, не так скоро наступит этот электрический рай, что к нему еще идти да идти десятки лет! Через лишения, срывы, взлеты и падения, через кровавые поля боев, через полосу разрух, пожаров и смертей…
И потому они слушали парня внимательно, вдумчиво, однако молча, мысленно неторопливо все взвешивая.
А он, Андрей, не видел тогда, не чувствовал всего того, что видели и чувствовали они. Он еще очень многого не знал, не предвидел. А если бы и видел, чувствовал, знал, то что же? Неужели перестал бы гореть будущим, перестал бы призывать таких родных, близких ему, забитых и изнуренных крестьян к новой жизни? Если бы, скажем, случилось невозможное и возвратились его молодые годы… Наверняка знает — делал бы то же самое. Каждый вечер ходил бы к людям, рассказывал бы им чудесные сказки об электрическом рае, об энергетических комплексах будущего, которые не только ему, сельскому романтику, но и выдающимся ученым головам тогда и не снились. Делал бы это потому, что пусть и туманно и нечетко, но видел все же впереди электрический коммунистический век. Знал, что так дальше жить нельзя, твердо и непоколебимо верил в конечную цель. И из такой твердой, неколебимой веры, убежденности миллионов родились и продолжают рождаться теперь сказочные атомные электрокомплексы и сказочные диво-корабли, прокладывающие дорогу в неизведанные глубины космоса.
Да, он не до конца понимал тех людей, которые слушали его с глубоким вниманием, веря и не веря. Но он видел конечную цель и со всей искренностью и верой звал их к ней. И горячился, и проникался чувством досады: его раздражали их медлительность, присущая им крестьянская неторопливость, недоверие ко всему новому, но он хотел, стремился перебороть и перебарывал все это не только для себя, а для них в первую очередь. Потому что эта новая жизнь, казалось ему, настанет уже завтра. И он ждал, уверенно ждал ее, жил праздничным чувством, готовый встретить ее приход. Засыпал поздно ночью с радостной мыслью о завтра и, просыпаясь утром, еще не успев глаза открыть, снова думал о ней.
Так же, как и о ней, о Еве… Прощаясь с нею у калитки после беседы с людьми, уже думал с радостью, как встретится с нею завтра утром. А первой мыслью, когда просыпался, была радостная уверенность в том, что скоро, через каких-нибудь полчаса, снова увидит свою чернявку.
А она, его чернявая, обучала детей в первом классе, аккуратно каждый вечер приходила на беседы — иногда они шли туда вместе, а иногда Ева приходила одна чуточку позже, и, пока он разговаривал с людьми, что-то читал, о чем-то рассказывал или же докладывал, она сидела рядом у стола и так же, как пожилые дядьки и тетки, внимательно слушала. И так же, как они, молчала. Андрей нет-нет да и не удержится, взглянет на нее исподлобья. И когда она поднимала свои глаза, взгляды их встречались, оба вдруг вспыхивали. После этого она сразу замыкалась, становилась чуточку суровой и вроде бы даже хмурой. Андрей смущался, будто невольно обидел ее своим взглядом. А между тем ему все труднее и труднее было удерживаться, он уже не мог не смотреть на нее, не мог долго не видеть ее. Однако и с нею тоже было нелегко, мучительно, хотя это была и сладкая мука. И каждый раз, при каждой новой встрече, замечал в ней что-то новое, такое, чего он до этого не видел. Такое открытие приносило ему новую радость и новую муку.
То, что вдруг налетело на него здесь, будто вихрь, случилось с ним впервые. Так уж складывалась его жизнь: сначала батрак, вечно оборванный, в латаном-перелатаном, потом старательный ученик и юный комсомольский активист, одетый так, что стыдно было показаться девчатам на глаза. Иные из этих девчат казались ему хорошенькими, некоторые даже нравились. Но так, чтобы он от этого страдал, — нет! — такого с ним еще не бывало, влюбленность, словно какая-то болезнь, впервые в жизни поразила его. Впервые, впрочем, как и многое другое в этом необычном году…