— Вы, конечно, чужестранец, и вам это неинтересно, а зря! Некоторые русские на нашей стороне. Старый порядок издох, и третье сословие не желает мириться со своим положением, — вот увидите, оно покажет себя! Аббат Сийес написал книгу, у всех на устах его слова: "Что такое третье сословие? Все. — Чем оно было до сих пор? Ничем. — Чем оно желает быть теперь? Чем-нибудь"… Людовик XVI — ничтожная личность, но он обещает созвать Генеральные штаты, представителей всех сословий. Посмотрим, выполнит ли он свое обещание! Мы будем требовать свободы, равенства и братства!
Тут распахнулась дверь и мадам Лебрен с порога воскликнула:
— Да здравствует дурачество! — повернулась к Мишелю. — Вы еще не ушли? — И снова удалилась.
Пьер Лебрен насмешливо заметил:
— Моя жена пишет портреты королевы Марии-Антуанетты, ее детей. К сожалению, она ярая роялистка и ничего не понимает в политике. Молодой человек, вы новичок в нашем городе, — это великое чудо, что вы явились сюда, можно сказать, в исторический момент. Скоро придем к власти мы, третье сословие!
Мишель, обескураженный всем услышанным, покинул этот дом до завтра.
Мадам не бросала слов на ветер. На следующий день она заставила его позировать, превратив неловкого красавца в римского патриция. В течение нескольких часов он стоял замерев, стойко перенося холод. Она работала молча, карандаш быстро скользил по бумаге. В памяти Мишеля всплывало детство, Нескучный сад, Демидов, он в виде Купидона.
Перед ним была новая Виже-Лебрен, уже не болтливая француженка, а одержимая труженица.
В субботу он оказался на музыкальном вечере. Мадам небрежно представила его гостям и тут же о нем забыла. Она царила в музыкальном салоне, а музыканты, художники, прочие гости толпились вокруг. На стульях лежали лютня, виола да гамба, молчал клавесин.
— Элизабет, ваш "Попугай" просто чудо! Какие краски, какой мазок, а этот нейтральный фон удивителен! Выглядите вы сегодня поразительно! Тигровая расцветка шали, как это идет вам, да вы настоящая тигрица, нет, львица!
Хор комплиментов перешел в спор о живописи. Мишель напряженно вслушивался. Говорили два небрежно одетых господина.
— Вы помните в Версале Пьера Миньяра? Он создал особый стиль беззаботной жизни, игры, его живопись услаждает взгляд.
— Прелесть его еще и в том, что он не гнался за натурой, а создавал приятный эффект.
— Но его эффекты не лишены жеманства и слащавости.
— Это не жеманство, а театральность, которая так нравилась старому королю: обнаженная грудь и плечи, розы, красивые костюмы…
— Господа! — лучезарно улыбаясь, перебила их Элизабет. — Миньяр приятен, но живопись Ватто божественна! Я уверена, что если бы Ватто перед смертью поднесли для причастия икону дурного письма, он отказал бы священнику. Его оскорбляет негодная живопись. — И по комнате рассыпался чарующий смех.
Михаилу хотелось тоже что-нибудь сказать, например, что в Салоне ему больше понравился Ланкре. Нищий у него не умытый, ухоженный, с расчесанной бородой, а таков, какие они в жизни. Только он не решался. А двое спорщиков продолжали:
— Грёз — истинный моралист в духе Руссо, недаром Руссо написал восторженную статью о его "Семейном портрете".
"По мне, так гораздо лучше другой портрет: суровая, строгая семья, там все спаяны общим чувством, — кто его автор? — вел собственный молчаливый монолог Мишель. — И отчего так горячится Лебрен по поводу какой-то дамы-художницы?"
— Эта бездарность, эта поверхностная художница решилась выставить в Салоне свой портрет! Боже мой! Лабиль-Гайяр! Господа, неужели кто-нибудь из вас будет у нее на музыкальном вечере?
Господа с возмущением отвергли такое предположение. Видимо, дамы соперничали как в живописи, так и в жизни. И Элизабет развеселилась, захлопала в ладоши, открыла двери, и вошли музыканты.
— Момент! Сегодня почтил нас своим присутствием господин Гретри. Браво! — Подхваченная всеми, она несколько раз неслышно коснулась ладонью о ладонь. — Господин Гретри исполнит, впрочем, он сам назовет свои произведения. Клавесин выступает в сопровождении виолы да гамба.
Зазвучала сарабанда, с ее упругим мускулистым ритмом. Виола не обладала нежным сопрано скрипки, в ее глуховатом голосе слышалась скрытая печаль, лютня придавала музыкальному движению грациозность, а суховатые голоса клавесина под руками Гретри звучали отрывисто и зыбко. Мишель заслушался.
Музыка ХVIII века, гармоничная, негромкая и бесстрастная, чарует нас и сейчас. В четком ее ритме будто отражалась разумность века Просвещения. Эти экосезы, сарабанды, контрдансы, подчиненные неторопливому ритму. Впрочем, сильные страсти тоже прорывались и оказывали тем более сильное действие. Низким глуховатым голосом Гретри исполнил арию из оперы, и Мишель задрожал от волнения: Je crains de lui Parler la nuit[7].
Конечно, наш герой и не мог предположить, что пройдет сто лет и П.И. Чайковский включит эту арию в оперу "Пиковая дама". А еще через сто лет и мы будем слушать прекрасное исполнение этой арии великими певицами…