Этим шансом была миниатюрная и жутко симпатичная девушка с большими зелёными глазами. Я толком не знаю, кто пропустил её в отделение, я встретил её уже в коридоре у кабинета Захатского. Она обратилась ко мне, назвав меня доктором, с просьбой увидеть одного человека. У нас карантин, и я знал, что это невозможно, но не смог отказать себе в возможности поговорить с этим милым созданием. Тем более, что её лицо без капли макияжа выдавало сильное недосыпание, в результате, вероятно, каких-либо внутренних переживаний.
Я был несказанно удивлен, услышав, что она хочет видеть Наумова Андрея. На мой вопрос, кем она ему приходится, она сказала: «Я ему никто», и глаза её стали наливаться слезами. И в этих слезах растворилось моё здравомыслие, и я почувствовал себя уже отнюдь не генералом, а нашкодившим мальчишкой, который любой ценой должен исправить сложившийся ход вещей и не позволить этим глазам источаться слезами. Да и с другой стороны, если бы Наумов понял, что я могу пренебречь установленными правилами, чтобы дать ему возможность увидеть свет этих зеленых глаз, то лёд в наших с ним отношениях мог бы треснуть. Вот такой был расчёт.
Я зашёл в отделение, вызвал Наумова, вывел его в коридор и хотел увидеть его реакцию – захочет ли он разговаривать с девушкой. Она повисла у него на шее, а он обнял её голову, упавшую ему на грудь.
«У вас пять минут» – сказал я, завернув за угол, и стал прохаживаться по общему коридору. И налёт какой-то сентиментальности влился в мой организм. Я принципиально не стал подходить близко, чтобы не мешать, и даже прошлялся в коридоре пятнадцать минут вместо пяти. Когда я вернулся, мне было жаль их разлучать, больше конечно её. Наумов был сдержан, а она боялась отнять руки от его шеи.
Когда же я повёл его назад в отделение, он обжёг меня холодным взглядом, полным мрачной ярости. И до конца смены он был погружён в себя, не обращая ни на кого внимания, как если бы он был один на необитаемом острове.
О! Этот извечный вопрос – что находят такие прелестные, милые, тонкие девушки в таких отъявленных негодяях как Наумов? Ответ на него мне неизвестен.
Полночь. Жизнь в полумраке стерильном,
Стал теперь сумасшедшим мой дом.
И меня окружает кругом филантропия,
Только насильно.
Был я жизнью другой окружен,
А теперь только полночь осталась,
Может быть всё прошедшее – сон,
Но откуда такая усталость.
Вот лежу, дожидаясь покоя,
Всё лежу и никак не усну,
А сосед мой, катаясь по койке,
Предлагает лететь на Луну.
Да, бежать бы мне с этой планеты
Хоть куда, ибо прав он в одном,
Что не только лечебница эта,
Вся Земля сумасшедший наш дом.
А у нас лишь условья иные,
Мы живем в зазаборной глуши,
Наши души, конечно, больные,
Но у многих вообще нет души.
Потому им не слышен наш «SOS»
И не ждём мы спасательной лодки,
Всё пропало, и только решётки
Мне просеяли россыпи звёзд.
Да бежать бы из мира, бежать бы,
А соседи в полуночной мгле
Вдруг запели, что чей-то там свадьбе
Было тесно на этой земле.
А у нас поскромнее запросы,
Мы прижились в условьях иных,
Делим две или три папиросы
На тринадцать душевнобольных.
Непогода души – вот вопрос,
И не ждём мы спасательной лодки,
Всё пропало и только решетки
Мне просеяли россыпи звёзд.
Позже следственные органы поставит в тупик, неизвестно откуда взявшаяся страница кривого, написанного со страшными ошибками листа. Но история его появления как нельзя проста.
Вадим проснулся от плохого сна ночью, поднял голову и увидел горящие возбуждённые глаза, смотрящие в окно, а рядом на тумбочке раскрытая тетрадь и наготове ручка.
– Ты чё, Андрюха, не спишь? Опять пишешь?
Он кивнул в ответ.
– А что ты пишешь?
– О жизни.
– А ты про то, что здесь был, будешь писать?
Он кивнул.
– А про то, что меня видел? Напишешь?
– Нет, ты сам напишешь,– и протянул ему листок и ручку, а сам принялся дальше высматривать что-то в окне.
Вадим взял ручку и стал очень старательно писать, чтобы войти в историю, но он и догадаться не мог, в какую.