– Точно! Вы понимаете, что теперь мы можем вызвать его в качестве свидетеля? Позвольте мне вызвать Анри! Ну и перспектива! Я заставлю его спеть про все, что он знает, а это означает возвращение к первому военному трибуналу.
– Хотел бы я знать, что вынудило его признаться после стольких лет.
– Мы наверняка узнаем об этом завтра утром. Ну, по крайней мере, я принес вам на ночь хорошие новости. Приду завтра. Спокойной ночи, Пикар.
– Спасибо. Доброй ночи.
Меня отводят назад в камеру.
Животные звуки этой ночью особенно громки, но не они не дают мне уснуть, а мысли об Анри в Мон-Валерьян.
Следующий день – худший из тех, что я провел в тюрьме. Даже на чтении не могу сосредоточиться. Испытывая ощущение бессилия, я хожу взад-вперед по камере, а мой мозг конструирует и отбрасывает сценарии того, что же произошло и что будет дальше.
Время тянется медленно. Подают вечернюю еду. Дневной свет понемногу тускнеет. Около девяти часов надзиратель снова открывает дверь камеры и приказывает мне следовать за ним. Ах, как долго мы идем! Любопытно, что в самом конце, когда я уже в комнате для приема посетителей и Лабори поворачивается к решетке, я точно знаю, что он мне скажет, хотя еще не успел увидеть выражения его лица.
– Анри мертв, – говорит он.
Я смотрю на него, снова осмысливаю услышанное.
– Как это случилось?
– Его нашли сегодня утром в его камере в Мон-Валерьян с перерезанным горлом. Они, естественно, говорят, что он совершил самоубийство. Странное дело. Как вы думаете, Пикар? – взволнованно спрашивает он.
Мне приходится отвернуться от него. Я не знаю, почему глаза у меня наполнились слезами: от усталости, а может, от напряжения. А может, из-за Анри, которого я никогда, несмотря ни на что, не мог возненавидеть всем сердцем, слишком хорошо понимая, что заставляет его поступать так, а не иначе.
Я часто думаю об Анри. Больше мне особо делать нечего.
Сидя в своей камере, размышляю о деталях его смерти, о которых сообщается в последующие недели. Если я смогу разгадать эту тайну, то, вероятно, смогу разгадать и все остальное. Но я могу исходить только из того, что сообщается в газетах, и обрывков слухов, которые приносит мне Лабори, черпая их среди своих коллег. В конце концов мне приходится согласиться с тем, что я, похоже, никогда не узнаю всей правды.
Мне известно, что Анри во время жуткой встречи в военном министерстве 30 августа был вынужден признать документ, названный «неопровержимым доказательством», фальшивкой. Ничего другого ему не оставалось – свидетельства были бесспорными. Похоже, что в ответ на мои обвинения в подлоге Кавеньяк, новый военный министр, безусловно уверенный в собственной правоте во всем, приказал одному из своих офицеров провести полную проверку на достоверность всего дела Дрейфуса. На это ушло немало времени – дело в результате распухло до трехсот шестидесяти документов. В ходе этой проверки я и встретился в последний раз с Анри в судейской камере Фабра. Теперь я понимаю, почему он выглядел таким сломленным – вероятно, предвидел, чтó грядет. Помощник Кавеньяка сделал нечто такое, что за два года не пришло в голову никому другому в Генеральном штабе: он исследовал «неопровержимое доказательство» под микроскопом. И сразу же отметил, что обращение в письме «Мой дорогой друг» и подпись «Александрин» были написаны на разлинованной бумаге и линии на ней были голубовато-серые, тогда как основное письмо – «Я читал, что некий депутат собирается задать вопросы о Дрейфусе…» – написано на бумаге с сиреневыми линейками. Было очевидно, что исходное письмо, которое ранее склеили из отдельных обрывков – а точнее, в июне 1894 года, – разрезали, а потом вклеили в него сфальсифицированную центральную часть.
Анри вызвали, чтобы объяснить это в присутствии Буадефра и Гонза, поначалу он пытался блефовать, судя по расшифровке его допроса Кавеньяком, опубликованной правительством.