случае получается сознательное лицемерие, а в худшем бессознательное. Сейчас
сопоставительное чтение одного текста на фоне другого полюбили пост-
структуралисты и деструктивисты. Но они не ставят целью выяснение генезиса
собственного вкуса: они вместо этого создают художественные произведения и
выдают их за научные. Где-то у Борхеса предлагается вообразить (кажется), что «Дао
дэ-цзин» и «1001 ночь» написаны одним человеком, и реконструировать душевный
облик этого человека. А у СтЛема предлагается литературная игра «Сделай сам»: можно поженить Гамлета с Наташей Ростовой и посмотреть, что из этого выйдет.
Постструктуралисты занимаются почти тем же самым — только они реконструируют
облик не одновременного писателя, а одновременного читателя таких произведений, т.
е. наш собственный (по большей части — малопривлекательный). Ничего нового здесь
нет. Классики потому и считаются классиками, что каждое поколение смотрится в них, как в зеркало; а кто больше озабочен своей наружностью, смотрится сразу в два
зеркала, это только естественно. Хуже то, что они уверяют нас, будто это их отражение
и есть самое главное в зеркале классической литературы.
Постструктурализм и деструктивизм — нарциссическая филология. Да, они
справедливо напоминают, что филология нам дает не описание произведения, а
описание взаимодействия произведения с исследователем. (Это взаимодействие любят
называть «диалог»; об этой сомнительной метафоре — чуть дальше.) И они
справедливо ссылаются на физику, которая признает, что прибор дает нам показания не
об объекте, а о своем соприкосновении с объектом. Но что делает физик? Он старается
выяснить специфику возмущающего влияния прибора (в какую дурную бесконечность
уводит это выяснение — вопрос отдельный), чтобы потом вычесть ее из операций и по
возможности сосредоточиться на объекте. А что делает филолог донаучной или
посленаучной эпохи? Он сосредоточивается именно на взаимодействии между собой и
произведением — на том взаимоотношении, которое честно формулируется словами
«нравится — не нравится», а прикровенно — словами «хорошо — плохо». То есть на
игре собственных эстетических переживаний. Право, если бы физику термометр начал
изъяснять переживание им собственной ртути, то физик такой термометр выбросил бы.
Когда мы говорим «хорошо — плохо», этим мы проясняем себе (и другим) структуру
нашего вкуса. Это очень важный предмет, и самопознание очень благородное занятие.
Но не нужно выдавать его за познание предмета, с которым мы имеем дело.
Критик справедливо напоминает ученому, что не все можно взять разумом, а иное
только интуицией. Но он забывает напомнить, что и наоборот, не все можно взять
интуицией: она действует только в пределах собственной культуры. Попробуем
перенести методы французских постструктуралистов с Бодлера и Расина хотя бы на
Горация (не говорю: на Ли Бо), и сразу явится или бессилие, или фантасмагория. Они
исходят из предпосылки: раз я читаю это стихотворение, значит, оно написано для
118
меня. А на самом деле для меня ничего не написано, кроме стишков из сегодняшней
газеты. Чтобы понять Горация, нужно выучить его поэтический язык. А поэтический
язык, как и английский или китайский, выучивается не по интуиции, а по учебникам (к
сожалению, для него не написанным).
Если стихи классиков писаны не для нас, то что означает обычное наше ощущение:
«я понимаю это стихотворение»? То же самое, как когда мы говорим: «я знаю этого
человека». Этот человек заведомо создан не для меня, и я заведомо не притязаю читать
у него в душе, я только представляю себе, каких неожиданностей от него можно ждать, а каких можно не ждать: набросится ли он в следующий миг на меня с кулаками и
пойдет ли он на следующий день на меня с доносом. Вот так и филологическое
понимание есть лишь самозащита от нападения на нас непонятного нам мира в лице
такого-то стихотворения. Только в этом смысле я согласен с тем, что искусство есть
насилие, и понимаю постмодернистских критиков, которые с этим насилием борются.
Но мне хотелось бы бороться не встречным насилием.
Для меня в этом мире не создано и не приспособлено ничего: мне кажется, что
каждый наш шаг по земле убеждает нас в этом. Кто считает иначе, тот, видимо, или
слишком уютно живет (замечает те книги, какие хочет, и не замечает тех, каких не
хочет), или, наоборот, так уж замучен неудобствами этого мира, что выстраивает в уме
воображаемый и считает его единственным или хотя бы настоящим. Так что вместо
«нарциссическая филология» можно сказать «солипсическая филология». А я привык
думать, что филология — это служба общения.
Общение это очень трудное. Неоправданно оптимистической кажется мне модная
метафора, будто между читателем и произведением (и вообще между всем на свете) происходит диалог. Даже когда разговаривают живые люди, мы сплошь и рядом