больше, в 1860—1870-х гг. царило эпигонство и «масскультура», а
эксперименты импрессионистов и Сезанна встречались насмешками.
При всяком режиме существует искусство серийное и искусство
лабораторное, загнанное в угол, где и вырабатываются новые формы; а
«новые», в понимании нашего века, и есть «хорошие», «настоящие».
Это зависит не от писателей, а от читателей: захотят ли они учиться, т. е. усваивать готовую идеологию в готовом виде? Если общественные
условия давят, то учительной литературой может оказаться и
поваренная книга. И наоборот, когда отойдут современные
политические проблемы, то Солженицына будут читать не как ответ на
животрепещущие вопросы, а как чистое искусство. «Георгики»
Вергилия были агитационной поэмой за подъем римского сельского
хозяйства, а кто сейчас, читая их, помнит об этом?
Вопрос не для меня. Прав человека я за собой не чувствую, кроме
права умирать с голоду. Коллективизм и соборность ддя меня одно и то
же — между сталинским съездом Советов и Никейским собором под
председательством императора Константина для меня нет разницы. Я
существую только по попущению общества и могу быть уничтожен в
любой момент за то, что я не совершенно такой, какой я ему нужен.
(Именно общества, а не государства: такие же жесткие требования ко
мне предъявляет и дом и рабочий коллектив). Я хотел бы, чтобы мне
позволяли существовать, хотя бы пока я не мешаю существовать
другим. Но я мешаю: тем, что ем чей-то кусок хлеба, тем, что заставляю
кого-то видеть свое лицо... Впрочем, это уже не ответ на поставленный
вопрос.
У слова «интеллигенция» и смежных с ним есть своя история. Очень
упрощенно говоря, его значение прошло три этапа. Сперва оно
96
Ill
означало «люди с умом» (этимологически), потом «люди с совестью»
(их-то мы обычно и подразумеваем в дискуссиях), потом просто «очень
хорошие люди».
Слово intelligentia принадлежит еще классической, цицероновской
латыни; оно значило в ней «понимание», «способность к пониманию».
За две тысячи лет оно поменяло в европейской латыни много оттенков, но сохранило общий смысл. В русский язык оно вошло именно в этом
смысле. В. Виноградов в «Истории слов» (М., 1994, с. 227—229) напоминает примеры: у Тредиаковского это «разумность», у масонов
это высшее, бессмертное состояние человека как умного существа, у А
Галича «разумный дух», у Огарева иронически упоминается «какой-то
субъект с гигантской интеллигенцией», и даже (Тургенев, 1871) «собака
стала... интеллигентнее, впечатлительнее и сообразительнее, ее
кругозор расширился». Позднее определение Даля (1881):
«Интеллигенция — разумная, образованная, умственно развитая часть
жителей». Еще Б. И. Ярхо (1889—1942) во введении к «Методологии
точного литературоведения» держится этого интеллектуалисгического
понимания: «Наука проистекает из потребности в знании, и цель ее
(основная и первичная) есть удовлетворение этой потребности...
Вышеозначенная потребность свойственна человеку так же, как
потребность в размножении рода: не удовлетворивши ее, человек
физически не погибает, но страдает порой чрезвычайно интенсивно. По-
требностью этой люди одарены в разной мере (так же, как, напр., сексуальным темпераментом), и этой мерой измеряется степень
«интеллигентности». Человек интеллигентный не есть субъект, много
знающий, а только обладающий жаждой знания выше средней нормы».
(Писаны эти слова в 1936 г. в сибирской ссылке.)
Наступает советское время, культура распространяется не вглубь, а
вширь, образованность мельчает. По иным причинам, но то же самое
происходит и в эмиграции: вспомним горькую реплику Ходасевича, что
скоро придется организовывать «общество людей, читавших "Анну
Каренину"» и пр. (Г. П. Федотов вполне серьезно предлагал подобные
меры для искусственного создания «новой русской элиты», которая
затем распространила бы свое культурное влияние на все общество
итд.) Казалось бы, туг-то и время, чтобы интеллектуальный элемент
понятия «интеллигенция» повысился в цене. Случилось обратное: чем
дальше, тем больше подчеркивается, что образованность и