Он поймал на себе взгляд Айгуль, удивленный, как если бы у него в лице обнаружилось для нее непривычное. Он улыбнулся ей, и она ответила улыбкой. Черная прядь крылом упала ей на щеку, скрыла глаза. Она повернулась к Спиридонову, рядом с которым сидела.
— Пилькален...— проговорил Спиридонов, глядя в костер и задумчиво щурясь. До их прихода он, видимо, что-то рассказывал и теперь возвращался к оборванной мысли.— Пилькален...— повторил он врастяжку, словно прислушиваясь к звукам своего хриплого голоса.
— Между прочим,— он вскинул на Феликса внезапно повеселевшие маленькие глазки, лицо его вспыхнуло, озарилось,— под Пилькаленом литература мне жизнь спасла! Ну, не жизнь, так хотя бы ногу!..— Спиридонов с неожиданной ловкостью выбросил из-под себя правую ногу и чуть не ткнулся пяткой в огонь. Держа ее на весу, он подрыгал ногой, поиграл коленным, звучно щелкнувшим суставом, как бы призывая всех убедиться, что у него все в отменном порядке.
— Ей-богу!— Он хлопнул себя по бедру,— Вот здесь у меня планшетка висела, и в ней — книга... Не помню какая, а врать не хочу, помню одно — из «ЖЗЛ», толстенькая... Он убрал ногу на прежнее место и прираздвинул пальцы, у всех на виду, большой и указательный, обозначая толщину.— У нас гаубичная батарея была, ста двадцати двух, да только там, под Пилькаленом, мы прямой наводкой по немцам шпарили, с открытых позиций. Ну, и ахнул где-то поблизости их снаряд, и меня осколком чвырк в бедро... Смотрю, книжку насквозь, а самого еле-еле зацепило, кожу содрало...
— Восточная Пруссия,— сказал Спиридонов. Глаза его горели, в голосе пробилось потаенное торжество. — Наш Третий Белорусский первым в Германию вступил.— Мятое, морщинистое лицо Спиридонова сияло.— 13 января 1945 года. Восточная Пруссия. Пилькален,— повторил он. Все помню.
— Это уже после, когда под Фишхаузеном, за Кенигсбергом, контузило, я забывать стал,— добавил Спиридонов с какой-то растерянной, стыдливой улыбкой. — В театре, бывало, всю роль выучу, а закрыл тетрадку — и половину забыл... Вот и пришлось сцену бросить... А так, что раньше, до контузии, все помню, даже самому удивительно,— заключил он, вновь просияв,— Пилькален... Нас двадцать шесть в полк пришло, погодков, а к Дню Победы шестеро осталось. Там ее, голубу, мы и встретили,— в Фишхаузене...
Сердце у Феликса сжалось. Глядя на Спиридонова, на жиденький вихорок у него на макушке, он почему-то вспомнил рассказ Карцева. А ведь он тоже, подумал он о Спиридонове, тоже где-нибудь мог лежать между мраморными колоннами...
— А Темиров до Берлина дошел,— проговорил Сергей, нарушив общее молчание.— Там ему и...— Он отрывисто прищелкнул языком и ребром ладони рубанул себя по плечу.
Или Темиров...— подумал Феликс,— Он тоже...
— Я раз у него спрашиваю,— продолжал Сергей, на которого все теперь смотрели, и голос у него сделался вдруг сиплым, простуженным, как за минуту до того был у Спиридонова,— спрашиваю: с чего это вы такой отчаянный, Казеке? Вам что, жить спокойно не охота? Чего вы все на рожон да на рожон?.. А он: я, говорит, столько всякого-разного перевидел, столько раз мог там остаться, где другие остались, что мне каждый день как подарок...
Огонь в костерке сник и вот-вот, казалось, готов был погаснуть. Все молчали.